Что же, спросите вы, — автора радует нетерпимость Запада к его собственной Родине? Да, конечно. Вы не поверите, как она меня радует. Запад давно махнул рукой на происходящее в России — видимо, за полной безнадежностью любых вмешательств; он почти не помогает инакомыслящим, не защищает гонимых, не вмешивается во внутренние дела, и его можно понять. Он уже дотумкал, что русский путь сильно отличается от европейского. Пожалуй, оно и к лучшему, что решать свои проблемы мы должны теперь сами: по крайней мере никто не посмеет упрекнуть русских демократов, что они действуют по указке вашингтонского обкома. Но хотелось бы для начала, чтобы этот вашингтонский обком, олицетворяющий собою определенные и не самые плохие идеи, не ручкался с теми, кто эти идеи нагляднейшим образом попирает. Не помогайте нам, ради Бога. Но не дружите с ними.
№ 4, апрель 2011 года
За «Уралочкой»
Скромное обаяние неизбывной среднерусской тоски.
На свете мало более печальных зрелищ, чем закусочная «Уралочка» на станции, скажем, Свищево Юго-Восточной железной дороги, в восемь утра, во время бесконечно долгой стоянки бесконечно длинного поезда Москва — Саратов, в канун мартовских праздников, в серый день с отвратительно мелкой поземкой. Бывает такой снег во время очередных заморозков, наставших после утешительной мартовской оттепели, — русская весна вообще идет по принципу дерг-дерг, как с кормлением Каштанки, которой то дают заглотить мясо, то вытягивают его обратно. Вчера было плюс два и ручьи, и Москва, и встреча друзей, а сегодня ты едешь в командировку в Поволжье и с тяжелого похмелья выходишь в коридор вагона, и видишь в окно минус пять, белесое небо, гоняемую по перрону поземку, двух цыганок с золотыми зубами, интенсивно общающихся с кем-то удаленным по мобильным телефонам, коробейницу с местными сувенирами, главным образом носками и шалями, и закусочную «Уралочка» с веселенькими, хотя и облупившимися изображениями котлет. В СССР с большим чувством изображали еду.
Все это усугубляется тем, что заперт сортир. Вообще не очень понятно, зачем стоять на сортировочно-перевалочном транспортном узле добрых полчаса, но это, наверное, что-нибудь грузят или переформировывают, им там видней, они работают, а я кто? Что я в жизни вообще сделал своими руками? Меня об этом все время спрашивают, когда я кому-то не нравлюсь. Почетен только ручной труд, я это знаю с первого класса, а может, с рождения. Не очень также понятно, почему сортир запирается за двадцать минут до Свищева и открывается через двадцать минут после, и почему нельзя сделать вакуумный или иной сортир, который позволял бы не ссать на станцию Свищево, но вакуумные сортиры установлены в дорогих поездах, а мы и так не обоссымся. Я понимаю, что все претензии к себе, что не надо было пить с друзьями перед отправкой в командировку и что все люди, проходящие по коридору и мешающие мне стоять в нем у окна, тоже ни в чем не виноваты — им надо лично убедиться, что сортир заперт, подергать его дверь, сходить за чаем, раз уж нельзя отлить, и поговорить по мобильному телефону. Все их разговоры по мобильному телефону я тоже почему-то знаю. Бледная, молчаливо-улыбчивая девушка-ряба из соседнего купе тающим от нежности голосом сообщает любимому, что проснулась, да. Проснулась. Нет, хорошо. Хорошо спала. Стоим в Свищеве. Женщина в купе слева долго, подробно инструктирует невестку, что давать гриппующему внуку. «Обильное теплое питье! Главное — обильное! теплое! питье! Намешаешь ему меду, лимону туда…» Она повторяет это долго, потому что невестки — народ такой, ничего не понимают, не могут. Она явно любит внука, внушаю я себе, не может не любить, а голос и интонации у нее такие, потому что она копирует интонации районного терапевта, а он не любит внука, вообще никого не любит, он ненавидит всех этих сопливых детей, уклонистов от школы, и сипящих старух, уклонисток от смерти. И все они вместе мешают ему сосредоточиться на чем-то главном, что он понимал в детстве, но с каждым годом все прочнее забывал.