Смотрю, лезет на главное место огороженное какой-то. В шапочке котиковой и в пальто. Усы, бородка с проседью и из себя строгий такой. Влез, сел и первым делом на себя пенсне одел.
Я и спрашиваю Пантелеева (он хоть и неграмотный, но все знает):
- Это кто же такой будет? А он отвечает:
- Это дери, - говорит, - жер. Он тут у них самый главный. Серьезный господин!
- Что ж, - спрашиваю, - почему ж это его напоказ сажают за загородку?
- А потому, - отвечает, - что он тут у них самый грамотный в опере. Вот его для примеру нам, значит, и выставляют.
- Так почему ж его задом к нам посадили?
- А, - говорит, - так ему удобнее оркестром хороводить!..
А дирижер этот самый развернул перед собой какую-то книгу, посмотрел в нее и махнул белым прутиком, и сейчас же под полом заиграли на скрипках. Жалобно, тоненько, ну прямо плакать хочется.
Ну, а дирижер этот действительно в грамоте оказался не последний человек, потому два дела сразу делает - и книжку читает, и прутом размахивает. А оркестр нажаривает. Дальше - больше! За скрипками на дудках, а за дудками на барабане. Гром пошел по всему театру. А потом как рявкнет с правой стороны... Я глянул в оркестр и кричу:
- Пантелеев, а ведь это, побей меня бог, Ломбард, который у нас на пайке в полку!
А он тоже заглянул и говорит:
- Он самый и есть! Окромя его, некому так здорово врезать на тромбоне!
Ну, я обрадовался и кричу:
- Браво, бис, Ломбард!
Но только, откуда ни возьмись, милиционер, и сейчас ко мне:
- Прошу вас, товарищ, тишины не нарушать!
Ну, замолчали мы.
А тем временем занавеска раздвинулась, и видим мы на сцене - дым коромыслом! Которые в пиджаках кавалеры, а которые дамы в платьях танцуют, поют. Ну, конечно, и выпивка тут же, и в девятку то же самое.
Одним словом, старый режим!
Ну, тут, значит, среди прочих Альфред. Тоже пьет, закусывает.
И оказывается, братец ты мой, влюблен он в эту самую Травиату. Но только на словах этого не объясняет, а все пением, все пением. Ну, и она ему тоже в ответ.
И выходит так, что не миновать ему жениться на ней, но только есть, оказывается, у этого самого Альфреда папаша, по фамилии Любченко. И вдруг, откуда ни возьмись, во втором действии он и шасть на сцену.
Роста небольшого, но представительный такой, волосы седые, и голос крепкий, густой - беривтон.
И сейчас же и запел Альфреду:
- Ты что ж, такой-сякой, забыл край милый свой?
Ну, пел, пел ему и расстроил всю эту Альфредову махинацию, к черту. Напился с горя Альфред пьяный в третьем действии, и устрой он, братцы вы мои, скандал здоровеннейший - этой Травиате своей.
Обругал ее на чем свет стоит, при всех.
Поет:
- Ты, - говорит, - и такая и этакая, и вообще, - говорит, - не желаю больше с тобой дела иметь.
Ну, та, конечно, в слезы, шум, скандал!
И заболей она с горя в четвертом действии чахоткой. Послали, конечно, за доктором.
Приходит доктор.
Ну, вижу я, хоть он и в сюртуке, а по всем признакам наш брат пролетарий. Волосы длинные, и голос здоровый, как из бочки.
Подошел к Травиате и запел:
- Будьте, - говорит, - покойны, болезнь ваша опасная, и непременно вы помрете!
И даже рецепта никакого не прописал, а прямо попрощался и вышел.
Ну, видит Травиата, делать нечего - надо помирать.
Ну, тут пришли и Альфред и Любченко, просят ее не помирать. Любченко уж согласие свое на свадьбу дает. Но ничего не выходит!
- Извините, - говорит Травиата, - не могу, должна помереть.
И действительно, попели они еще втроем, и померла Травиата.
А дирижер книгу закрыл, пенсне снял и ушел. И все разошлись. Только и всего.
Ну, думаю, слава богу, просветились, и будет с нас! Скучная история!
И говорю Пантелееву:
- Ну, Пантелеев, айда завтра в цирк!
Лег спать, и все мне снится, что Травиата поет и Ломбард на своем тромбоне крякает.
Ну-с, прихожу я на другой день к военкому и говорю:
- Позвольте мне, товарищ военком, сегодня вечером цирк увольниться...
А он как рыкнет:
- Все еще, - говорит, - у тебя слоны на уме! Никаких цирков! Нет, брат, пойдешь сегодня в Совпроф на Концерт. Там вам, - говорит, - товарищ Блох со своим оркестром Вторую рапсодию играть будет!
Так я и сел, думаю: "Вот тебе и слоны!"
- Это что ж, - спрашиваю, - опять Ломбард на тромбоне нажаривать будет?
- Обязательно, - говорит.
Оказия, прости господи, куда я, туда и он со своим тромбоном!
Взглянул я и спрашиваю:
- Ну, а завтра можно?
- И завтра, - говорит, - нельзя. Завтра я вас всех в драму пошлю.
- Ну, а послезавтра?
- А послезавтра опять в оперу!
И вообще, говорит, довольно вам по циркам шляться. Настала неделя просвещения.
Осатанел я от его слов! Думаю: этак пропадешь совсем. И спрашиваю:
- Это что ж, всю нашу роту гонять так будут?
- Зачем, - говорит, - всех! Грамотных не будут. Грамотный и без Второй рапсодии хорош! Это только вас, чертей неграмотных. А грамотный пусть идет на все четыре стороны!
Ушел я от него и задумался. Вижу, дело табак! Раз ты неграмотный, выходит, должен ты лишиться всякого удовольствия...
Думал, думал и придумал. Пошел к военкому и говорю:
- Позвольте заявить!
- Заявляй!
- Дозвольте мне, - говорю, - в школу грамоты. Улыбнулся тут военком и говорит:
- Молодец! - и записал меня в школу. Ну, походил я в нее, и что вы думаете, выучили-таки! И теперь мне черт не брат, потому я грамотный!
* Михаил Булгаков. Колесо судьбы
Собр. соч. в 5 т. Т.2. М.: Худож. лит., 1992.
OCR Гуцев В.Н.
Два друга жили на станции. И до того дружили, что вошли в пословицу. Про них говорили:
- Посмотрите, как живут Мервухин с Птолемеевым! Прямо как Полкан с Барбосом. Слезы льются, когда глядишь на их мозолистые лица.
Оба были помощниками начальника станции. И вот в один прекрасный день является Мервухин и объявляет Барбосу... то бишь Птолемееву, весть:
- Дорогой друг, поздравь! Меня прикрепили!
Когда друзья отрыдались, выяснились подробности Мервухина выбрали председателем месткома, а Птолемеева - секретарем.
- Оценили Мервухина! - рыдал Мервухин счастливыми слезами. - И 12 целковых положили жалованья.
- А мне? - спросил новоиспеченный секретарь Птолемеев, переставая рыдать.
- А тебе, Жан, ничего, - пояснил предместкома, - па зэн копек [ни одной копейки (от фр. pas un kopek)], как говорят французы, тебе только почет.
- Довольно странно, - отозвался новоиспеченный секретарь, и тень легла на его профсоюзное лицо.
Друзья завертели месткомовскую машинку. И вот однажды секретарь заявил председателю:
- Вот что, Ерофей. Ты, позволь тебе сказать по-дружески, ты хоть и предместкома, а свинья.
- То есть?
- Очень просто. Я ведь тоже работаю.
- Ну и что?
- А то, что ты должен уделить мне некоторую часть из 12 целковых.
- Ты находишь? - суховато спросил Мервухин, предместкома. - Ну, ладно, я тебе буду давать 4 рубля или, еще лучше, 3.
- А почему не пять?
- Ну, ты спроси, почему не десять?!
- Ну, черт с тобой, жада-помада. Согласен.
Настал момент получения. Мервухин упрятал в бумажник 12 целковых и спросил Птолемеева:
- Ты чего стоишь возле меня?
- Три рубля, Ероша, хочу получить.
- Какие три? Ах, да, да, да... Видишь ли, друг, я тебе их как-нибудь потом дам - 15 числа или же в пятницу.. А то, видишь ли, мне сейчас... самому нужно...
- Вот как? - сказал, ошеломленно улыбаясь, Птолемеев. - Так-то вы держите ваше слово, сэр?
- Я попрошу вас не учить меня.
- Бога ты боишься?
- Нет, не боюсь, его нету, - ответил Мервухин.
- Ну, это свинство с твоей стороны!
- Попрошу не оскорблять.
- Я не оскорбляю, а просто говорю, что так поступают только сволочи.
- Вот тебе святой крест, - сказал Мервухин, - я общему собранию пожалуюсь, что ты меня при исполнении служебных обязанностей...
- Какие же это служебные обязанности! Зажал у товарища три целковых...