Краснея как русский, упоминаю (вспоминать я, слава богу, не могу) про эту эпоху графинек и князьков, мушек и фижм, привозных романчиков в двенадцатую долю и связей на три часа, не имевших извинением ни любви, ни пылу, ничего, кроме моды, – связей, не посыпанных даже блестками французского остроумия! – эпоху, в которую городское дворянство наше так же усердно старалось выказывать свою безнравственность, как в другое время ее прячут, в которую продажность гуляла везде без укора или скрывалась без труда!! Довольно, и через край, золотили мы прошлый век свой – время наперекор нам съедает эту сусальную позолоту… Старички ахают, заводя слово о тогдашних весельях, о дешевизне, о легкости жить и служить! Надо знать (не к тому будь сказано), каково отозвалось это деткам? Они выплачивают долги их и аптеке и ломбарду, за их безрасчетную роскошь на именье, на здоровье, на самую доброту. Эмигранты отдарили нас за гостеприимство не одною своею ничтожностию и безграмотными гувернерами, но профилями своими, но и пудами сублимату, но и душегубными книжонками, с которых переводы таятся доныне в углах наших уездных библиотечек на соблазн внукам. Кто, однако ж, выследил пути провидения, кто? Может быть, оно нарочно дает грязному ручью пробраздить девственную землю, чтобы в его ложе бросить по весне многоводную реку просвещения!.. И не одна мода была причиною пристрастия русских к французской литературе, но и потребность. По моде я могу пить лимонад вместо квасу, но жажда тем не менее существует во мне, независимо от подражания или привычки. Жажда чтения пробудилась и в русских с начатком просвещения; а из какого источника могли они скорей всего утолить ее, как не из самого подручного? Свое не было еще создано или таилось забыто! Англия для нас лежала тогда на дне моря-океана, Германия была еще Неметчиною (то есть бессловесною) не для одних нас, древность пела лазаря в одних семинариях, и Тредьяковский отпугнул русских надолго от гекзаметров и древних своими попытками. Ломоносова, правда, хвалили все… и никто не читал!.. Публика экспликовала свою десперацию[267], что ей нечего читать. Аттещия[268], с которой она приняла Курганова[269] письмовник, ободрила писак на дальнейшие подвиги, и вот Скюдери[270] обновилась для нас в Феодоре Эмине, Реньяр назвался Княжниным, трагедия завыла Сумароковым, эпопея отпела себя в Хераскове. И вдруг из этого моря миндального молока возник огнедышащий Державин и взбросил до звезд медь и пламя русского слова. Самородный великан этот пошел в бой поэзии по безднам, надвинул огнепернатый шлем, схватив на бедро луч солнца, раздавливая хребты гор пятою, кидая башни за облака. Философ-поэт, он первый положил камень русского романтизма не только по духу, но и по дерзости образов, по новости форм. Прочтите его «Ласточку», его оду «Бог», его оду «К счастию», его «Фелицу», «Вельможу», «Водопад» – и вы назовете их романтическими поэмами. Его восторг сплавлен всегда с грустною мечтательностию.
Но едва ли успех Державина заключался в его таланте. Все поклонялись ему, потому что он был любимец Екатерины, потому что он был тайный советник. Все подражали ему, потому что полагали с Парнаса махнуть в следующий класс, получить перстенек или приборец на нижнем конце вельможи или хоть позволение потолкаться в его прихожей… Все читали Державина – очень немногие понимали. Публике нужна была словесность для домашнего обихода… И вот Богданович промолвился очень мило своею «Душенькою». И вот фон Визин замеденил для потомства лица своих современников-провинциалов. И вот явился Дмитриев с легким стихом, с летучим рассказом, с наречием лучшего общества, кой-где с прозеленью народности. Но почти весь он состоял из переводов. Наконец блеснул образователь нашей прозы Карамзин. Судьба дала ему две почти несовместные для других выгоды: внушить в русских романтическую мечтательность и потом заставить их полюбить родную историю; возбудить страсть к самым нелепым вымыслам и к самым положительным изысканиям, как будто предвещая собой двойственное направление века, которому предшел он. Гравировка началась у нас лубочными картинками Спасского моста[271], знакомство с немецкою словесностию – драмами Коцебу[272]. Мещанство их не испугало нас (династия Атридов не крепко въелась в наши нравы). Понравилось нам и посмеяться сквозь слез – это так близко к природе. Тогда Коцебу и Жанлис[273] уже начали вводить в моду ложную чувствительность, аханье над пустяками, слезы участия для слабостей любви, именно для слабостей, – огня страстей, яду страстей они не знали. Карамзин привез из-за границы полный запас сердечности, и его «Бедная Лиза», его чувствительное путешествие, в котором он так неудало подражал Стерну[274], вскружили всем головы. Все завздыхали до обморока, все кинулись ронять алмазные слезы на ландыши, над горшком палевого молока, топиться в луже. Все заговорили о матери-природе – они, которые видели природу только спросонка из окна кареты! – и слова чувствительность, несчастная любовь стали шиболетом[275], лозунгом для входа во все общества.
267
Публика экспликовала свою десперацию… – объясняла свое отчаяние (от фр. expliquer, desespoir).
269
Курганов Н. Г. (1725—1796) – писатель, автор «Письмовника» (1777, первое изд. – 1769, под другим названием), учебника рус – ского языка, бывшего настольной книгой до начала XIX в.
270
…Скюдери обновилась для нас… – Имеется в виду, что Ф. А. Эмин подражал французской писательнице, автору популярных в свое время сентиментальных романов М. Скюдери, а Я. Б. Княжнин – французскому драматургу, мастеру фарсовых сцен Реньяру.
271
…лубочными картинками Спасского моста… – В допетровской Руси на мосту перед Спасскими воротами Московского Кремля стояли лавки, в которых, помимо прочего товара, продавались народные лубочные картинки.
272
Коцебу Август (1761—1819) – немецкий драматург и романист, платный агент русского правительства, пропагандист реакционной политики Священного союза.
274
Стерн Лоуренс (1713—1768) – английский писатель, автор романа «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии» (1768).