Выбрать главу

Нельзя не коснуться здесь той ненависти, которой пользуется в известных кругах само слово «империя», часто используемое для обозначения начала, полярно противоположного демократическому. Между тем, если допустить, что «европейской демократии» хотя бы двести лет от роду, очевидно, что свыше 80 % ее истории прошло при имперском строе. В противном случае (коль скоро до 60–х годов нашего века территорию половины мира составляли империи европейских держав), следовало бы считать, что «настоящая» демократия существует всего лет 30–40. Когда же имеется в виду империя Российская, то опасение сказать о ней доброе слово, или даже быть в этом заподозренным, стало в известных кругах столь обязательным, что если вдруг по какой-либо причине у кого-то и возникает в этом необходимость, то это делается с таким количеством оглядок и оговорок, что, право же, не оправдывает затраченных усилий.[46]

Крайне враждебное отношение к Российской империи большевиков (со всем набором соответствующих пропагандистских измышлений) было унаследовано и современным либерально-интеллигентским сознанием с той только разницей, что одной из центральных идей комплекса демократических представлений стало отождествление старой России с Совдепией. Более того, доминируют еще и опасения, чтобы в результате подъема патриотических настроений она не вернулась на смену последней как еще большее зло. Подобного рода опасения, впрочем, столь же беспочвенны, сколь и неразумны, поскольку (к несчастью для тех, кто их высказывает) современный патриотизм имеет мало общего со старым.

Тот, старый, патриотизм предполагал, во всяком случае, некоторые вещи, совершенно необязательные для патриотизма нынешнего. Во-первых, безусловную приверженность территориальной целостности страны. И «западники», и «славянофилы», и либеральные, и консервативные русские дореволюционные деятели и люди, составлявшие цвет отечественной культуры — от Державина до Бунина были «империалистами», для которых осознание своего отечества как многонационального, но единого государства, было чем-то совершенно естественным. Равно как и вся русская эмиграция от Керенского до крайних монархистов если в чем и была едина (собственно, больше ни в чем, даже в отношении к советскому режиму было больше различий), так именно в этом. Даже по польскому вопросу, стоявшему совершенно особняком (это было единственное присоединенное национальное государство) большинство сходилось (весьма характерно здесь, например, единство Пушкина с Чаадаевым, совершенно по-разному оценивавших российскую историю); кстати, этот вопрос был решен еще до революции самой государственной властью — после Первой мировой войны Польша должна была получить независимость.

Во-вторых, непосредственно связанное с этой приверженностью отсутствие национализма в том понимании, которое общепринято в настоящее время; он никогда не носил в России «племенного» характера, а только «государственный». По иному и быть не могло, ибо, по справедливому замечанию Бердяева, «национализм и империализм совершенно разные идеологии и разные устремления воли. Империализм должен признавать многообразие, должен быть терпимым и гибким». Нынешний же патриотизм представлен почти исключительно «новым русским национализмом» либо национал-большевизмом. «Имперские» взгляды выражаются лишь в виде восстановления СССР, причем если они и примешиваются к идеологии «национал-патриотов», то только в той мере, в какой их взглядам вообще свойственна привязанность к советчине (но стремление коммунистов восстановить СССР не имеет отношения к российскому патриотизму, поскольку по сути своей есть лишь шаг к торжеству дела коммунизма во всем мире, вне чего коммунистическая идея бессмысленна).

Если в конце 80–х годов слово «патриот» было практически бранным (почти как в 20–х), то после 1991 г. все чаще стали говорить о необходимости «цивилизованного патриотизма» (собственно, «просвещенный консерватизм» и есть нечто подобное) — одни, сокрушаясь об отсутствии такового, другие — признавая его существование, но лишь в качестве некоторой абстракции, без привязки к конкретным политическим деятелям. Хотя никаких конкретных критериев «цивилизованного патриотизма» не называлось, логично предположить, что он должен был быть, во-первых, все-таки патриотизмом (то есть, чтобы историческая Россия не оказалась для его представителей наибольшим злом), а во-вторых, цивилизованным — чтобы наибольшим предпочтением не пользовался тоталитарный режим (то есть Совдепия). Этим условиям отвечает половина из приведенных выше шести точек зрения: третья, пятая и шестая; поскольку же большинство «соглашавшихся» на «цивилизованный патриотизм» отказалось бы считать таковым и ярое «антизападничество», то отпадает и пятая, и остаются только позиции, характерные главным образом для «досоветских» людей, понимающих патриотизм так, как он при всех различиях понимался большей частью старого российского общества.