Его прозвали «бульварным Тальма»,[13] и это выражение сохраняет свой двойной смысл — и хвалебный и критический, ибо, несмотря на свою условность, хорошо передает и сильные и слабые стороны Леметрова таланта. Все созданные Фредериком образы навеки сохранят его печать. Дон Сезар де Базан, гордо носящий свои лохмотья, Робер Макер[14] — самый дерзкий негодяй во всем современном театре, Жорж из «Жизни игрока»,[15] Ричард Дарлингтон,[16] Трагалдабас[17] — вот великие создания этого артиста. К списку его триумфов можно было бы присовокупить «Генриха III»,[18] «Маршала д'Анкр», «Даму из Сен-Тропеза»,[19] «Пебло» и еще сотню драм, более или менее литературных, все это драматургия посредственная, драматургия неровная, которой артист придал известную ценность только благодаря своему таланту, но которая обречена была кануть в небытие раньше его самого.
ВИКТОР ГЮГО
Париж любит выставлять свои возвышенные чувства напоказ, но порой он становится женственным, чутким — в тех случаях, когда он хочет почтить тех, кого любит. В тот вечер, когда отмечалось пятидесятилетие «Эрнани», весь зал был озарен улыбчивой радостью; какое-то умиленное волнение царило в воздухе, и от этого ярче мерцали бриллианты, трепетней переливались женские украшения. С какой восторженной готовностью рукоплескали зрители, как сияли их лица, словно говоря: «Мы приветствуем не только поэта, но и человека!» А когда Сара Бернар своим мелодичным, чарующим голосом стала читать прекрасные стихи Франсуа Коппе, даже самые закоренелые скептики могли бы прослезиться, словно на чьей-нибудь золотой свадьбе, когда представители десяти поколений с умиленной торжественностью шествуют за прабабкой, еще хранящей юный румянец, и бодрым прадедом, который гордо носит свой старомодный фрак. Около ста лет, прошедших после представления «Ирины»,[20] на котором Париж вновь увидел и увенчал лаврами Вольтера, Французский театр не был в таком праздничном настроении. Но на этот раз наш Вольтер в добром здравии, его легкие расширяются, вдыхая воздух, насыщенный восторгами публики. Вместо юго чтобы воскликнуть: «Ах, друзья мои, вы меня просто убиваете!..»- он мог бы вполне искренне сказать: «Спасибо, друзья! Я оживаю от столь сладостного триумфа».
В семьдесят восемь лет Виктор Гюго держится прямее нас всех. Распорядок его жизни отличается необыкновенной точностью: он встает в пять утра, выходит из дому в восемь, кроме уж очень ненастных дней. Подобно Монтеню и г-же де Сталь, он всегда любил жить в большом городе, а после изгнания страсть эта в нем еще усилилась и окрепла. Ему не терпелось увидеть новые кварталы, недавно проделанные просеки — широкие проспекты, на которых беспрестанно гудят рожки омнибусов, Сену, где снуют паровые катеры. Самое большое для него удовольствие — это взобраться с утра на империал омнибуса и ехать через весь Париж, по бульварам, через рабочие кварталы, через районы, где живет беднота, до унылых улиц пригородов у самых укреплений, мимо домишек с садиками, мимо зарослей дикого овса и крапивы.
Каждый день в недрах беспрестанно видоизменяющегося города Виктор Гюго открывает какой-нибудь неведомый ему доселе живописный уголок. За последние два года он сочинил большую часть своих стихотворений, проезжая по пробуждающимся утренним улицам, задумчиво наблюдая с высоты империала. И правда, нет более удобного, более благоприятствующего бродяжничающему воображению и зоркому раздумью наблюдательного пункта, чем это скромное место на крыше омнибуса: за какие-нибудь три четверти часа и без малейшей усталости вы можете ознакомиться — от заставы до заставы — с самыми разнообразными Парижами. Мимо вас, как во сне, мелькают и исчезают богатые квартиры: тяжелые шторы подняты, наружу вырываются волны кисейных занавесок, а дальше, в бедных кварталах, ваш взгляд может проникнуть в узкие, темные окна одноэтажных домиков, где рефлектор из начищенной жести старается уловить снаружи хоть немного скупого дневного света в те дни, когда не приходится ради работы или ради Торговли зажигать газ еще до полудня.