Для нашей небольшой заметки будет вполне достаточным ограничиться вышеприведенными (хотя, сознаемся, очень поверхностными) данными из прошлой истории "упорного" великоруса, чтобы иметь понятие о том основном тоне и сущности родовых преданий великоруса-сибиряка, которые неминуемо должны были, хотя бы и в самой малой степени, проникнуть в родовые семейные предания и дьячка села Анги, то есть родного отца А. П. Щапова. Человек "свободного земского строения", в его идеальных мечтаниях и в его практической борьбе в защиту дорогих идеалов, конечно, едва ли мог бы выясниться юному воображению Щапова в каких-либо ярких и осязательных признаках и формах. Но задушевное дело этого человека, его задушевная мечта, его сердечная любовь и тоска о прекрасном прошлом, — все это не могло не чуяться, хотя бы и в самых спутанных семейных пересказах, дополняемых не менее спутанными пересказами людей окружающей среды, и, следовательно, не могло не заронить в детскую душу сибиряка-великоруса зерна родственной любви к самой сущности дела и жизни его прародителей.
Это почти личное родство А. П. с "упорными" борцами за свободное земское строение и почти родовая связь его личности со всеми перипетиями борьбы за их идеалы, все это ярко запечатлено в каждой строчке его литературных произведений, в каждом слове, произнесенном с кафедры, и в каждом шаге его личной и общественной жизни. В этой личной близости к старине заключается его литературный и профессорский успех, в нем и личное его удовлетворение; но в нем же и источник его замкнутости в более или менее тесном кругу вопросов, преимущественно русской жизни, нескладной русской действительности, которая могла его только терзать. Эта замкнутость в излюбленных интересах излюбленного прошлого, составляя существенную особенность его литературной деятельности и личной жизни, делала его как бы одиноким тогда и там, когда и где излюбленные, сердечные печали не совпадали с печалями и скорбями живой действительности. Как-то одиноко стоял он в литературе, которая, хоть без пути и дороги, однакоже "мчалась" по следу нарождавшихся неожиданных, беспорядочных, но всегда многосложных, явлений новой русской жизни. Одиноким казался он и в жизни: ее беспорядочная многосложность не давала ему возможности воплотить в каком-либо живом деле его "излюбленные", сердечные идеалы. А раз отрешаясь от них и пробуя стать в ряды деятелей беспорядочной действительности, Щапов терял все свое обаяние. В 1862 году (после его казанской истории, о которой скажем подробно) он, попав в Петербург, пробует писать в "Искре" юмористические очерки "из бурсацкой жизни" и блещет в них "литературными прикрасами" и всякимц "преувеличениями" (стр. 5 биографии Аристова), то есть такими неожиданностями, которые не имеют решительно ничего общего с настоящим "щаповским делом". К настоящим щаповским трудам он опять-таки возвращается в своей родной сибирской среде, но, не мирясь с современной сибирской действительностью, оживает только в работе над теми же излюбленными темами.
Но там, где его личные и вместе с тем его общественные идеалы имели случайную возможность проявиться на деле, где временное стечение благоприятных обстоятельств не отрывало его задушевных убеждений и идеальных требований от требований действительности, от "сегодняшнего дня", где, напротив, действительность как бы сама взывала к правоте его сердечнейших симпатии — там только Щапов мог ощущать в себе действительную полноту жизни и тогда вырастал до значения народного вождя, обаяние которого было неотразимо.
Пересмотрев биографические материалы, касающиеся профессорской жизни Щапова и собранные г. Аристовым, читатель найдет там множество таких эпизодов из жизни Щапова, где личность его является положительно обаятельной. Это случалось всякий раз, когда и предмет лекций и настроение слушателей и, главное, не столько настроение, сколько самая сущность всей духовной жизни профессора, как нельзя лучше соответствовали одно другому, а все вместе находилось в непосредственной связи с главнейшими требованиями "современности". Приближалось освобождение крестьян, приближалось время обновления народной жизни, и никто лучше Щапова, великоруса-сибиряка, воспитанного в родовых преданиях о "земско-союзной жизни великорусского народа", — никто, иной не мог бы в это многосложное время, с такою "необычайной энергией и силой убеждения", — осветить размеры и глубину предстоящего обществу народного дела.
11-го ноября 60 года была первая лекция Щапова в Казанском университете. Публики собралось такое множество, что "ни одна из аудиторий не могла вместить всех слушателей, и все принуждены были перейти в актовую залу" (стр. 56). Впечатление этой лекции было потрясающее (стр. 57), и с этого времени толпа очарованных слушателей постоянно окружала кафедру Щапова. На этой первой лекции он сделал совершенно самобытный обзор исторической русской жизни с древних времен До освобождения крестьян. Областной земско-союзный элемент был выставлен им как главнейший мотив истерического движения до времени централизации. Он ярко очертил вековую борьбу земско-союзного строя с соединительной, централизующей силой государства. Указав, в какие моменты истории и в каких формах эта борьба выразилась с особенным напряжением, он сделал обозрение этой борьбы от времени междуцарствия и постепенно проследил ее на земских соборах XVII века, в областных демократических и инородческих бунтах. Обозрев все хлопоты правительства с проявлением этой протестующей силы в течение всего XVIII и половины XIX столетия, он высказался и о тайных обществах, о конституционных проектах, а в конце концов вновь сосредоточил напряженное внимание своих слушателей на "земско-союзном строении", оставшемся, по его мнению, до сих пор без всякого общественного внимания, но таящего в себе задатки зиждительной, плодотворной нашей будущей цивилизации. [16]. С этого дня он стал "царить в университете". Когда он читал — все аудитории пустели, городская публика стремилась слушать Щапова (стр. 58). Дело было живое; все общество, от мала до велика, желало знать — как оно должно жить при новых порядках? И не могло не видеть, что Щапов делает большое патриотическое дело. Не ограничиваясь чтением лекций в университете, он посещал частные студенческие сходки, появлялся и говорил на собраниях у частных лиц и везде энергично и любовно продолжал свою проповедь о забытом обществом земско-союзном строе. Весь проникнутый любовью к своему делу и неотразимо убежденный в его общественной важности, он поражал и увлекал своих слушателей неслыханной откровенностью, искренностью, смелостию; говорил открыто о лицах и событиях, что сам знал…[17]
Путь, по которому повело Щапова его задушевное сердечное дело, далеко не был усеян только розами. Отвечая с кафедры на жгучие вопросы жизни, — он нажил себе врагов в ученом сословии, требовавшем от кафедры только науки. Но, уступая этим требованиям специалистов и принимаясь трактовать о каких-нибудь вопросах чистой науки, он вновь возбуждал негодование, на этот раз уже среди своих поклонников, которые жаждали живого знания жизни. Пытаясь удовлетворить и тех и других и раздваиваясь в своем чувстве и деле, — он иногда ощущал невыносимый душевный гнет, "томительную тяжесть на сердце" (63). Недовольство его осложнялось еще и собственным сознанием того, что знания его недостаточны, что он еще "не доучился" до прочного положения профессора. Односторонность собственного образования (63) крайне мучила его. Все это повергало его иногда в совершенное отчаяние, омрачало душу и побуждало прибегать "для облегчения" к общерусскому "средству". Потребность увеличить свои знания, наконец, привела его к мысли ехать в Петербург для занятий в архивах и в библиотеках, о чем 12 апреля 61 года он и подал факультету прошение.
Но жизнь опять схватила его за сердце, за самое больное, самое жизненное место его души. Дело только что освобожденного народа шло не вполне тем путем, какой мечтался Щапову как "излюбленный". Крестьяне охотно верили толкователям, которые обещали им много льгот, в ущерб льготам помещиков (стр. 65). Ожидание "полной воли" сменилось недоверием к манифесту, где говорилось о срочном обязательном выкупе крестьян от помещиков. Явилось подозрение, что настоящая "золотая грамота" спрятана… (65). По поводу этих слухов возникли сильные недоразумения и волнения в Пензенской, Симбирской, Саратовской и других губерниях. Но самый выдающийся бунт разгорелся в селе Бездне Спасского уезда Казан губ.