Не была восстановлена научная репутация Покровского и в послесталинское время. Вопреки бытующему мнению, классиков отечественной исторической науки - от Карамзина до Соловьева и Ключевского - в советское время переиздавали неоднократно. И отсутствие их трудов на прилавках магазинов связано было не с запретами, а с общим «книжным голодом» в позднем СССР, когда любые стоящие книги сметали с прилавков моментально (как, впрочем, и все другие товары, считавшиеся дефицитом). Покровского же переиздали всего один раз - в самый разгар хрущевской оттепели - и тут же снова позабыли.
Неприязнь, с которой к Покровскому относились идеологи сталинского призыва, вполне понятна. Но почему же отношение к историку не изменилось в новую эпоху, когда, казалось бы, существовал спрос на все в советское время запрещенное, а критика патриотических мифов стала ключевым принципом либеральной культуры?
Объяснение этому феномену невозможно найти, не задавшись вопросом об общих закономерностях российского исторического повествования последних полутора столетий. Самое удивительное открытие, которое может сделать читатель, бросающийся к трудам дореволюционных авторов в поисках «подлинной истории», противостоящей «советской пропаганде», состоит в том, как мало одно отличается от другого. Несомненно, оценка событий 1917 года в либеральной традиции будет иной, нежели в сталинско-коммунистической, но ведь ни Ключевский, ни Соловьев до Октябрьской революции не дожили, а потому никаких неправильных мнений о ней не высказывали.
В описании русской истории существовал благостный консенсус, объединявший - по большому счету - либералов и сторонников самодержавия, коммунистов и антикоммунистов, славянофилов и западников. Покровский - единственный из знаменитых русских историков - оказался «нарушителем конвенции». Ибо он был единственным среди них марксистом.
Радикально переосмысливая прошлое, Покровский отнюдь не считал, что сделанные им выводы являются бесспорными. Он сам обнаруживал слабые стороны и противоречия в собственных концепциях. Но главная задача, которая стояла перед ним, состояла не в том, чтобы дать ответы на все вопросы, а в том, чтобы вопросы поставить, разрушить мифологическую картину истории, заменив ее критическим исследованием.
«Историки следующего поколения… - писал Покровский, - сумеют, вероятно, понять и объяснить историческую неизбежность этих противоречий… Они признают, что уж кому-кому, а нам, работавшим в сверхдьявольской обстановке, нельзя ставить всякое лыко в строку… что, благодаря нам, им есть с чего начать». Между тем именно «сверхдьявольская обстановка» революционной эпохи создавала идеальные предпосылки для переосмысления истории. Самосознание англичан и французов, их представления о себе были радикально изменены благодаря опыту революций. Точно так же и в России разрушение старого порядка требовало переоценки ценностей и нового анализа прошлого.
Именно поэтому Покровский, будучи учеником Ключевского, не мог удовлетвориться объяснениями и теориями своего учителя.
В чем состояла главная проблема старой истории, независимо от различия школ и идейных направлений? Прежде всего, в том, что это была история исключительно государства, а не общества. Пренебрежение к развитию последнего объяснялось в либеральной традиции тем, что государство удушало общественную жизнь, а в охранительно-патриотической идеологии тем, что никакая особая общественная жизнь и вовсе не нужна в стране, где все вопросы решаются заботливыми усилиями начальства. При этом ни та, ни другая сторона не ставили вопроса о том, что само государство - со всеми его изменениями, успехами и кризисами - отражало развитие общества и, несмотря на весь свой авторитаризм, было отнюдь не самодостаточным механизмом, живущим исключительно по собственной внутренней логике. Второй не менее принципиальной особенностью этой исторической традиции было отсутствие интереса к внешнему миру. Иные страны и народы всплывали в повествовании лишь по мере того, как вступали в конфликт с отечественной державой, выступая либо в качестве коварных врагов и агрессоров, либо в качестве благодарных (а чаще неблагодарных) получателей помощи. Каждый школьник знал, что Наполеон в 1812 году напал на Россию, а в 1814 году русские армии «освободили Европу», но даже профессора истории не могли толком объяснить, почему вообще Россия оказалась втянута в наполеоновские войны. Хозяйственная жизнь Русского государства никак не связывалась с развитием мировой экономики - кроме как на уровне общих указаний на определенные фазы, которые проходили все цивилизованные народы. Как конкретно мировые процессы влияли на русскую жизнь, каковы были для нас последствия великих глобальных изменений - будь то открытие Америки или промышленная революция в Англии - оставалось совершенно за пределами размышления.
Россия представлялась страной «особой», либо в силу своей постоянной, непреодолимой и, по-видимому, необъяснимой «отсталости», либо, наоборот, в силу каких-то почти магических духовных качеств, присущих русскому народу, его государству, а в особенности начальникам, этим государством командующим. При этом либералы и западники верили в русскую «особенность» не менее рьяно, нежели державники и славянофилы, только оценивали ее иначе. Первые мечтали эту «особость» преодолеть, а вторые надеялись сохранять и развивать.
Русская история при подобном подходе представляла собой - независимо от количества используемого фактического материала - некую беспрерывную загадку, мистическую сущность, своего рода сфинкса. А русский оказывался в положении Эдипа, который ответ на загадку Сфинкса, конечно, знает (обязан знать), но, по какому-то негласному соглашению со Сфинксом, вслух не произносит. Хотя на самом деле не знал он не только разгадки, но, как назло, и загадки тоже.
Напротив, для Покровского история России, начиная с XVI века, - лишь часть истории мирового капитализма. Труд крепостных крестьян в дворянском поместье при Екатерине Великой подчиняется той же общей экономической логике и является такой же частью мирового хозяйственного процесса, как и труд негров, работающих в те же годы на плантациях Южной Каролины. Политические решения, принимавшиеся в Москве и Петербурге, не могут быть поняты, если не задуматься о решениях, принимавшихся в Париже и Лондоне, а главное, об общих пружинах политического и хозяйственного механизма, действовавшего и там и тут.
Школа Покровского порвала с трактовкой русской истории как процесса исключительно политического и продемонстрировала, что всесильная отечественная бюрократия сама по себе была заложником общественных отношений и интересов. И ключевую роль в этой системе интересов играл торговый капитал.
Теория торгового капитала, которую мы находим в работах Покровского, подвергалась самой большой критике, ее обвиняли в «вульгарном социологизме». Но именно она оказалась, быть может, наиболее перспективной и интересной сегодня частью его наследия. Оценивая роль России в формирующейся глобальной капиталистической экономике, Покровский не только во многом сходился с идеями своей современницы Розы Люксембург, но и предвосхитил исследования западных историков и социологов конца ХХ века - Фернана Броделя, Иммануила Валлерстайна, Джованни Арриги.
В то время как российские либералы в начале прошлого века, как и в начале нынешнего сетовали по поводу того, что отечественный капитализм «неправильный» и «неразвитый», Роза Люксембург и последующие представители «Школы миросистемного анализа» показывали, что мировой буржуазный порядок заведомо предполагает разделение на «центр» и «периферию». Между ними существует органическая связь. Одно невозможно без другого. «Правильный», «демократичный» и «эффективный» капитализм в странах «центра» является таковым именно потому, что опирается на экономику «периферии», включенную в рыночное разделение труда, принявшую логику буржуазного прогресса, но живущую по собственным специфическим правилам. Плантационные рабы в Америке и русские крепостные крестьяне были тесно связаны с английским свободным рабочим. Зерно и хлопок, продукты подневольного труда, делали свободный найм эффективным и рентабельным.