Макс Вебер не случайно заметил, что свобода - это лишь побочный эффект, возникающий на ранних стадиях формирования капитализма. И тут же добавил, что у русского капитализма есть принципиальное отличие от западного: он эту раннюю стадию не проходил и в этом побочном продукте не нуждается. Россия получила капитализм сверху, причем два раза кряду. И это уже ни исправить, ни переделать невозможно.
Отечественный работодатель не пришел как тот, кто освободит зависимого труженика от его пут, предоставив ему выбор «свободного» труда. Он не пришел свергать помещика или бюрократа. Он сам и есть тот самый помещик и бюрократ, только усвоивший передовые западные теории и технологии.
Рынок - это сочетание публичной свободы со скрытым принуждением. А наш рынок ничего не скрывает. Он и есть воплощенное принуждение. Потому российский наемный работник с легкостью воспринимает идею марксизма о том, что наемный труд, в конечном счете, есть то же самое рабство, только добровольное, опосредованное рыночными отношениями. Хотя у Маркса в описании наемного труда разворачивается диалектика свободы и принуждения, а нам эта диалектика без надобности. Наш человек по собственному опыту особенно рельефно видит одну сторону противоречия.
Экономика и политика вполне органично дополняют друг друга, не оставляя даже иллюзии того, что в частном секторе что-то происходит иначе, нежели в государственном. Мы с удовольствием называем наших капиталистов олигархами, сами не сознавая, что в подмене слов кроется очевидный политический смысл. Олигарх это не только тот, кто командует большой нефтяной корпорацией и ходит на прием в Кремль. В небольшом поселке мне сообщают, что «у нас есть два местных олигарха». Не слишком ли много для одного нищего поселка? Но это только на первый взгляд так кажется. Олигархия это отношение власти. Не только по отношению к чиновникам, но и по отношению к собственным рабочим. Сотрудники превращаются в подданных. Каждый предприниматель становится именно олигархом, не переставая от этого быть капиталистом.
Русский капитализм не отсталый. Он откровенный.
Авторитарное государство продолжает и завершает авторитарную структуру бизнеса. Система обретает законченность и последовательность, которой нет у западного общества, обремененного демократической историей и гражданскими институтами, постоянно мешающими правящему классу.
А у нас гражданского общества нет. Мы устраиваемся по-своему. Мы не сопротивляемся, а прячемся. Причем порой вполне эффективно.
Работник вполне успешно существует в этой авторитарной системе, как и подданный под властью самодержавия. Он добросовестно справляется со своими обязанностями, совершая порой чудеса, преодолевая любые препятствия, исправляя чужие ошибки. Он не отказывается от выполнения работы, тем более, что сознает: сделанное им дело может пойти на пользу не только хозяину. Но вот гордиться таким трудом он не будет.
Итальянская забастовка на отечественном предприятии, как ни странно, дается с трудом, немедленно выливается в прямой скандал, конфликт с начальством, а порой даже драку. Тихий саботаж не в нашей культуре. Швейк не наш герой.
Русский человек часто не труд, а безделье симулирует. Оно нужно ему для того, чтобы сохранить самоуважение. И накопить потенциал протеста, которое время от времени вырывается бунтом.
Тем самым бунтом, который бессмысленным и беспощадным кажется только с точки зрения тех, против кого бунтуют.
Лень становится синонимом затаенной свободы. Она доказывает, что человек не побежден. Можешь подчинить мой труд, мое тело, но не мою душу. А душа непременно даст себя знать. Она отказывается от подчинения. Она свободна.
Душа, она-то как раз и ленится. Демонстративно, напоказ, из идейных соображений.
Емеля побеждает царя. По крайней мере, в сказке.
Впрочем, не только.
Когда-то мой дед, известный реставратор Николай Николаевич Померанцев, обнаружил в одной из кремлевских палат - под самым потолком - десятки клейменых кирпичей XVII века. Ситуация реконструировалась просто. Кто-то из царского начальства, видимо, велел укрепить потолок. Усилить подпорки. Добавить кирпичей в стену. Рабочие-то знали, что делать это бессмысленно. Но и спорить тоже. Бояре, они жирные, в одеяниях своих тяжелых на верхний ярус не полезут. Так и лежали мужички на верху, время от времени сообщая начальнику, как продвигается дело.
Все, мол, хорошо, ваша милость. Работаем!
Ленивый русский человек умудряется не только дело сделать, но и начальника дураком выставить. И в такой момент получает высшее наслаждение, которое неведомо честному протестанту.
Их и наша
А. Кучерова. Плакат «Что несет народу большевизм». 1919
Во второй половине XIX века Фридрих Энгельс потряс читателей циничной констатацией очевидного, но неприятного факта: «Каждый класс и даже каждая профессия имеют свою собственную мораль, которую они притом же нарушают всякий раз, когда могут сделать это безнаказанно». Этические системы, хоть и выдают себя за нечто вечное, неизменное и абсолютное, на самом деле условны, изменчивы, а главное отражают не вечную истину, а конкретные социальные потребности, правила жизни, которые нужно поддерживать для того, чтобы сохранялся определенный социальный порядок.
Понимание условности моральных доктрин было общим итогом Просвещения, результатом идеологических перемен, которые принесло XIX столетие, поставившее науку выше религии, успех выше подчинения, провозгласившее своим принципом рациональное знание. Однако тот же XIX век принес с собой трагический парадокс: понимание условности этических систем вовсе не освобождает человека от требований морали, не снимает с него личной ответственности за свое поведение и решения. Подводя итоги идеологическим поискам эпохи, марксизм сформулировал принцип классовой морали, но это отнюдь не означало, будто этические ограничения с людей снимаются. Энгельс не прославлял классовую мораль, противопоставляя ее «общечеловеческим нормам», он лишь констатировал классовую (или даже более узкую, корпоративную) основу любой морали, сколько бы она ни претендовала на всеобщую значимость. Иными словами, социальная ограниченность морали это не то, чему надо радоваться, но то, о чем надо помнить. И сохраняться эта ограниченность будет до тех пор, пока общество остается разделенным на классы.
Заметим, что классовая мораль - это уже шаг вперед, по сравнению с моралью, допустим, племенной. В племени, например, разрешено есть людей, но только если они - не свои. А общественная мораль, даже самого отсталого классового общества уже таких вольностей не допускает. И, наконец, говоря о «пролетарской» морали, Энгельс (позволявший себе довольно ироничные замечания по этому поводу) отнюдь не утверждал, будто морально все то, что служит победе данного класса в противостоянии с другими классами. Он лишь подчеркивал, что с точки зрения пролетариата, как и с точки зрения буржуазии, морально то, что в данный момент большинство считает этически оправданным. Изменение жизни и настроений массы меняет и ее представления о допустимом, желаемом и «правильном» поведении.
Трагический ХХ век поставил вопрос куда жестче. Революция 1917 года, сопровождавшаяся ожесточением Гражданской войны, по существу, поставила вопрос об отказе от любых моральных ограничений и норм, применительно к представителям противостоящего класса. А победителям нужно было не только пытаться создавать «новую мораль» в государстве, но и противостоять моральному одичанию общества, пережившего хаос войн, голод и безвластие. Понятно, что новая этическая система должна была организовать жизнь советских рабочих, не только их борьбу с классовыми врагами, но и их повседневность, их взаимоотношения между собой (что, по Энгельсу, кстати, как раз и является главной задачей классовой морали).