Выбрать главу

И как быть с разными видами документов? Можно ли утверждать, что те виды документов, вокруг которых традиционно строились исторические архивы, теперь неадекватны для исторических репрезентаций прошлого той или иной страны? Устарели ли традиционные бумажные формы документов? Должны ли архивисты оставить на усмотрение институтов, отвечающих за пополнение фондов, решение любых проблем, связанных с изменением характера источников? Должны ли «архивы идентичности» собирать любые виды свидетельств или только материалы, происхождение и аутентичность которых можно установить определенным способом и форма которых отвечает определенным методологическим требованиям?

Одно из важных следствий отказа от представлений о ключевой роли институтов в истории заключалось в том, что он одновременно означал поворот к тому, что сейчас иногда называют «историзацией» других гуманитарных наук. Нарративность, культура, причинность снова привлекли к себе внимание социологов. «Антропологический опыт» истории заставил вновь заинтересоваться тем, как в традиционных полевых антропологических исследованиях пытаются «считывать» варианты исторического прошлого из наблюдаемого настоящего. Возродился интерес к «стабилизирующим и дестабилизирующим» функциям истории с точки зрения того, как зарождалось право и создавались юридические аргументы. В глазах некоторых политологов политика перестала быть наукой, а исследования применения историзации и злоупотребления ею получили распространение благодаря литературоведческим работам и дискуссиям о западном каноне. Если новое понимание дискурсивных форм, локусов власти и культурных практик сделало историков еще более свободными от знаменитого высокомерия «традиции» (Эдвард Палмер Томпсон)[261], то «историчность» в равной мере освободила их коллег от дисциплинарной изоляции, традиционно присущей общественным наукам. Причины, по которым новое мышление настаивало на контекстуализации не только исторической науки, но и самих историков, коренились не в особенностях исторического исследования в противовес антропологическому или социологическому, а в его претензиях на высоконаучность. Саморефлексия, которую это пробудило в историках, не только распространилась на все общественные науки, но и стимулировала новый интерес к «проблеме» истории в таких областях, как историческая социология, которую, как казалось на протяжении некоторого времени, вот-вот должны были вытеснить специалисты по «перемалыванию чисел» (быстрой переработке больших объемов цифровых данных).

Все это также породило спрос на новые виды источников, особенно те, что могли создать «правильные» воспоминания и воспроизвести опыт людей «без истории» или «позабытых историей». Как показал Эрик Вульф в своем фундаментальном труде «Европа и народы без истории», опубликованном в 1982 году, новые «истории снизу» требуют таких документов, которые либо отсутствуют, либо закрыты для прямого и систематического получения из государственных исторических архивов любого уровня[262]. Это становилось все очевиднее и историкам, занимающимся расовыми, гендерными, национальными проблемами. Если практически любую институциональную историю или биографию можно относительно легко найти в существующих архивных собраниях (при условии, что соответствующие материалы сохранились), то информацию для новых исторических исследований приходится опосредованно извлекать из источников, которые собирались, каталогизировались и сохранялись как свидетельства совсем иного рода. Современные сербы, литовцы или украинцы могут «разделить» опыт своих предков, только вспомнив его формы и вообразив его содержание, — помочь в этом как раз и призваны историки и архивисты. То же можно сказать о чернокожих американцах, равно как и о коренных жителях Америки и других группах, чьи воспоминания служат мобилизации против реальной или вымышленной несправедливости. Память в этих случаях дает право на политическое, культурное и социальное действие, по сути, на нравственном уровне. Кроме того, она стимулирует то, что Дэвид Ловенталь называет «индустрией наследия», — поразительное богатство вызывающих ностальгию товаров, сфер деятельности и практик, которые призваны воссоздать «сохраненное в памяти» прошлое и кардинально изменить социальное окружение, внушив, каким прекрасным (или героическим, или трагическим) это прошлое было «на самом деле»[263].

В ходе этого процесса в центре внимания оказывается вопрос о том, как государственные архивы приобретали и хранили свои материалы, а главное — обеспечивали к ним доступ. Это касается прежде всего США и бывшего СССР, где дольше всего продержались и шире всего распространились всепроникающие нарративы о прогрессе через разум и модернизацию.

Особенно мощным оружием в этих битвах вскоре стала фотография. Письменные документы могут подтвердить определенные заявления и общие воспоминания, но визуальные репрезентации действуют немедленно, непосредственно и зачастую производят сенсационный эффект. Печально известные фотографии издевательств над узниками тюрьмы Абу-Грейб, хотя их достоверность подвергалась сомнению, внесли более весомый и прямой вклад в создание элементов американской и иракской идентичности, чем мог бы внести любой письменный документ. Они столь же резко всколыхнули (или воссоздали?) в арабах воспоминания об «имперском подчинении», сколь в американцах — ностальгические воспоминания о добром демократическом народе, вновь ведущем абсолютно справедливую войну. Как уточняет Бонни Шон Смит, распространение этих снимков в Интернете создало, помимо прочего, мощный «контрархив», противостоявший официальным американским источникам о ходе военных действий, который очень скоро полностью вышел из-под контроля США[264].

Вторая проблема «архивов идентичности» заключалась в том, что многие из них активно и вполне сознательно занялись созданием новых или альтернативных исторических нарративов. Если нейтральность более традиционных исторических архивов была уже подорвана системами каталогизации и классификации, составлявшими «ткань» архива и воспроизводившими нарративы, которые лежали в ее основе, а разнообразные местные хранилища зачастую аккумулировали в себе определенные виды «игнорируемых» материалов, то «архивы идентичности» вообще отбросили вопрос о нейтральности. Их четко выраженная цель состояла как раз в том, чтобы поощрять те виды исследования, в результате которых появятся новые интерпретации прошлого и настоящего интересующих их объектов. По сути, эти архивы создали собственные истории, пусть даже очень общие и часто спорные.

Проблема архивов как «авторов» не нова. Патрик Гири, например, довольно подробно исследовал составление и архивирование средневековых книг записей (реестров), провокативным образом воспользовавшись фукианским вызовом современным концепциям авторства[265]. Тот факт, что монахи-архивариусы IX–X веков активно изменяли переписываемые ими реестры, привлекает внимание к тому, что многие документы, хранящиеся в современных архивах, лишены авторства в общепринятом смысле слова и являются продуктами сложных процессов создания и подбора. И не нужно быть фукианцем, чтобы понимать: многие архивные документы не имеют авторства в том смысле, что не могут быть целиком и полностью приписаны конкретному, идентифицируемому автору. Ценность документа для исследователя зависит не только от самого текста, который мог быть тем или иным образом скомпилирован, но и от роли архива в передаче этого текста в доступной для использования форме. Помещение документа в архивный фонд фактически придает ему дополнительное «авторство», что так же важно для науки, как и процесс создания текста.

Хороший тому пример — открытие советских архивов в конце 1980-х годов. Историкам достался клад — огромное количество прежде засекреченных материалов, передающих «настроения» обычных граждан в 1919–1920 годах, в разгар Гражданской войны. Эти материалы были собраны в ходе формирования системы всеобъемлющей слежки, впоследствии превращенной НКВД и его преемниками в центральный элемент контроля над обществом. Поначалу складывалось впечатление, что эти созданные легионом информаторов материалы действительно зафиксировали мысли и чувства обычных людей. Казалось, эти источники прекрасно демонстрируют, как реальность личного опыта идет вразрез с ее отображением в советской историографии. Однако дальнейшие исследования показали, что многие из этих текстов были написаны изначально или переписаны впоследствии так, чтобы предоставить власти те свидетельства, которые она хотела получить. И то, что в конечном итоге «произвели» сами архивы, было не альтернативным нарративом о настроениях в обществе, а отчетом о работе системы надзора.

вернуться

261

Thompson E. P. The Making of the English Working Class. N.Y.: Vintage, 1963. Introduction.

вернуться

262

Wolf E. Europe and the People without History. Berkeley: University of California Press, 1982.

вернуться

263

Lowenthal D. The Heritage Crusade and the Spoils of History. Cambridge: Cambridge University Press, 1998.

вернуться

264

Smith В. Uncontrollable Archive: Visual Culture and the War in Iraq. Paper presented to the Workshop on Gender in the Archives, University of Michigan, September, 2004.

вернуться

265

Geary P. Medieval Archivists as Authors: Social Memory and Archival Memory // Archives, Documentation, and Institutions of Social Memory / Ed. by F. X. Biouin Jr. and W. G. Rosenberg. Arm Arbor: University of Michigan Press, 2006. P. 106–113; Geary P. Phantoms of Remembrance: Memory and Oblivion at the End of the First Millennium. Princeton: Princeton University Press, 1994. См. также: Given-Wilson C. Chronicles: The Writing of History in Medieval England. L.; N.Y.: Hambledon, 2004.