3.2.3. Работа в зарубежных архивах более эффективна, так как они: а) лучше оснащены и б) менее зависимы от «произвола» архивистов в выдаче дел. Однако некоторое неудобство влечет за собой законодательный запрет: «закрытие» персональных актов для лиц, не являющихся родственниками героя архивного дела, на сто лет.
3.3.1. Знать о наличии публикации необходимо; документы, воспроизведенные с купюрами или неправильно поставленной запятой, будут дезориентировать историка.
3.3.2. Публикация — это введение в научный оборот. Она может быть качественной или посредственной. Лучше всего одновременно публиковать факсимильную копию.
4.1. Работа «фондов национальной памяти» и ученых-историков идет параллельно. Увы, у них разная аудитория. Скорее, не может.
4.2. Голосов много. «Голосят» и автор, и вид бумаги, шепчут водяные знаки, шуршит песочек, которым посыпали чернила. Публикатор, честно и аккуратно сделавший свое дело, напечатавший факсимиле, не изменит суть документа.
Борис Степанов
Теория документа и культура истории:
некоторые размышления по результатам опроса[277]
Обращение к жанру опроса, более привычному для журнального, нежели для книжного формата, оказалось способом обойти те трудности, которые встретило намерение инициаторов проекта получить текст, так или иначе представляющий рефлексию о документе в перспективе исторической науки. В ходе работы над данным проектом нам пришлось столкнуться с тем, что задача проблематизации документа вызывает у многих, в том числе весьма авторитетных, историков недоумение, а теоретическую рефлексию по этому поводу заранее подозревают в схоластичности и отвлеченности от конкретной практики[278]. Основания для этой позиции могли быть различными. Для некоторых исследователей понятие «документ» выступало синонимом понятия «источник», для других обозначало один из видов письменных источников — деловую документацию[279]. Однако и в том, и в другом случае документ определялся таким образом, что возникала возможность указать на существование почтенной традиции конкретного изучения и систематизации различных видов «источников» в рамках источниковедения и вспомогательных исторических дисциплин. Побуждение же к возобновлению разговора о теории документа расценивалось как предложение «поговорить на китайском языке».
Сложные отношения с теорией в целом достаточно характерны для историографии, особенно для историографии отечественной[280]. Жанр анкеты в данной ситуации оправдан постольку, поскольку ответы, опубликованные выше, позволяют оценить профессиональную релевантность поставленных вопросов, понять, какие из них представляются историкам осмысленными, интересными и требующими размышления, а какие таковыми не кажутся. Как обнаруживается, целый ряд вопросов находит отклик в практическом опыте наших респондентов — этот вывод следует из указаний на проблематичность определения ценности исторических источников, из отзывов о состоянии архивов, из рассказов о конфликтах с архивистами и т. д.
Если выстроить общий контекст, в который можно было бы поместить эти высказывания, становится очевидным, что запрос на теорию документа (источника) существует (в первую очередь в связи с увеличением количества и разнообразия как самих документов, так и ситуаций их использования) — об этом свидетельствует деятельность отдельных профессиональных сообществ (документоведов, архивистов, источниковедов). Однако приходится признать, что создаваемая этими сообществами теория носит в большинстве случаев узкоспециальный, технический и монологический характер и не выходит в сферу обсуждения значимых социальных и культурных проблем. Впрочем, вряд ли стоит вменять ответственность за такое положение дел исключительно историкам. Оно в не меньшей степени обусловлено дефицитами теоретической чувствительности — в частности, чувствительности к проблематике восприятия прошлого — и в других дисциплинах (социологии, философии, науковедении и т. д.), и в современной культуре вообще.
Принципиально иначе выглядит в этом отношении ситуация в западной гуманитарной науке. При малочисленности попыток осмысления документа в рамках социологии и истории культуры, а также социальной антропологии[281], пожалуй, в первую очередь именно проблематика документа как свидетельства о прошлом становится объектом рефлексии не только в историографии и философии истории, но и в литературе и различных арт-практиках. Тут нужно учитывать, что в западной исторической науке, как известно, существуют целые направления и субдисциплины, в которых формируется обобщенная рефлексия о социальных контекстах и механизмах функционирования знания о прошлом. Речь идет о публичной истории, исследованиях культуры истории, новой интеллектуальной истории, электронной истории и др.[282]. Все эти области играют важнейшую роль в выработке языков профессионального самоописания, позволяя не только осмыслить культурные механизмы воспроизводства профессии и социальную роль ее носителей в современном обществе, но и сделать предметом теоретической рефлексии практические основания ремесла историка, задуматься о границах и дефицитах науки, поместить производство знания о прошлом в пространство этической и политической рефлексии. Применительно к теме документа это означает поставить вопрос как об условиях производства знания о прошлом, которые формируются меняющимися практиками документирования, так и о ценностных конфликтах, реализуемых во взаимодействии историка с документом, а также о тех контекстах, в которых это взаимодействие разворачивается.
Характерным примером здесь может служить анализ темы документа в работе известного французского философа Поля Рикёра «Память, история, забвение», представляющей, пожалуй, одну из наиболее комплексных попыток осмысления проблематики знания о прошлом в современной культуре и вместе с тем демонстрирующей неизменное внимание к профессиональной саморефлексии историков. Представляется не случайным, что здесь, как и во многих других работах (в том числе и в публикуемой в данном сборнике работе американских исследователей Фрэнсиса Блоуина и Уильяма Розенберга), проблематизация документа в истории связана с осмыслением функционирования социальной памяти[283].
Исходным пунктом у Рикёра, как и в ряде других концепций истории и памяти, выступает неочевидность ценности сохранения прошлого, внутренне противоречивый характер отношений с прошлым в современной культуре: стремление к сохранению последнего причудливым образом переплетается с неизбежным его вытеснением, объективацией, чему в немалой степени способствует двойственность письма как средства конституирования прошлого[284] и архива как места этого конституирования, которые являются инструментами не только запоминания, фиксации, но и вытеснения. В разговоре об исторической профессии французский философ берет на вооружение идею «историографической операции». Эта идея, принадлежащая Мишелю де Серто, связана с утверждением необходимости практического осмысления историописания, то есть такого, которое учитывало бы отношения между местом (человеческие ресурсы, среда, профессия), процедурами анализа (дисциплина) и построением текста (литература). Сюда относится характеристика всех операций сбора/отбора, превращения объектов в документы, их классификации и т. п., которые в конечном итоге задают систему правил и ограничений, определяющих построение исторического дискурса[285].
Соответственно, в этой конструкции тема документа оказывается одной из важнейших для саморефлексии, и при ее обсуждении проступают внутренние противоречия практики историописания. Отправной точкой в осмыслении документа для Рикёра становится понятие «свидетельство». Проблематика свидетельства раскрывается им по крайней мере в трех ракурсах. Прежде всего речь идет о социальных предпосылках свидетельствования: Рикёр описывает свернутую в феномене свидетельства конструкцию удостоверения, отсылающую к юридическому контексту возникновения историописания. Переходя в методологическую плоскость, он указывает на необходимость соотнесения достоверности свидетельства с достоверностью улики: последняя в отличие от свидетельства не имеет намеренного характера. Таким образом, свидетельство и улика используются здесь для принципиального различения двух конструкций исторического документа[286]. Третий ракурс анализа касается границ свидетельства и невозможности полноценной репрезентации опыта прошлого. Здесь Рикёр обращается к проблематике травматической памяти, инспирированной дискуссиями об истории холокоста[287]. Таким образом, тема документа становится отправной точкой для осмысления отношения исторического познания к опыту истории[288].
277
В данной работе использованы результаты проекта «Формирование дисциплинарного поля в гуманитарных и социальных науках», выполненного в рамках программы фундаментальных исследований НИУ ВШЭ в 2012 году. Приношу благодарность за возможность обсуждения первых версий текста и рекомендации по его улучшению Александру Каменскому, Роману Казакову, Ирине Савельевой, Антону Свешникову.
278
Впрочем, другие респонденты называли подобную постановку вопроса «слишком гуманитарной».
279
В ответах наших респондентов представлена и еще одна позиция: так, по мнению Василия Молодякова, корпус документов шире корпуса источников и, соответственно, «не всякий документ может быть использован как источник».
280
Не является ли, однако, отрицание теории как ненужной абстракции симптомом абстрактных представлений о теории? Рональд Дэй описывает подобные аргументы против теории как форму блокировки критического осмысления принципов организации профессии:
282
Упомяну лишь отдельные работы, отражающие перечисленные традиции:
283
Метафора памяти используется довольно часто, в том числе и отечественными исследователями, однако ее употреблению далеко не всегда сопутствует соответствующая глубина проблематизации знания о прошлом. См. об этом:
284
Тема письма, в свою очередь, предполагает разговор о соотношении устного и письменного, вербального и визуального в культуре вообще и в практике документирования в частности. Последний сюжет возникнет у Рикера в контексте обсуждения предложенной Марком Блоком концепции источника.
285
См. об этом:
286
Ср. проявление оппозиции между представлениями о прозрачности и непрозрачности источника, а значит, и разным пониманием целостности последнего в дискуссии Арона Гуревича и Леонида Баткина по поводу диалогического подхода в историческом познании. См. об этом:
287
288
Примером такого рода рефлексии является публикуемая в данном сборнике статья Олега Аронсона.