Выбрать главу

Показателем административных успехов была скорость решения дел, скрупулезность в изготовлении бумаг и канцелярская эстетика, что подтверждается «бумажным» характером пометок Николая I на министерских документах: «надо было отвечать только сим», «начать нужно было тут», «писано, как следует», «писано совершенно противно всем правилам, ибо № не выставлен, на который следует отвечать»[57]. Для средних и низших чиновников критерием оценки их деятельности было количество бумаг в столе, определяемое реестром: «Если в столе бумаг было меньше 12 в неделю, то это считалось признаком, что в этом столе или вообще мало дела, или занятия идут крайне медленно»[58]. Самодостаточность официальной письменности породила особый тип чиновника, «предрешавшего заглазно все местные потребности России и способы их исполнения только канцелярским порядком»[59]. Режим тотального бумажного опосредования административной активности, в рамках которого «управлять» означало «составлять бумаги» (и наоборот), не только поддерживал особый строй профессиональных занятий чиновников, но и способствовал объективации и аккумуляции власти в канцелярской бумаге[60] — одной из важнейших составляющих системы бюрократической документности.

Бумажная реальность

Характеризуя перформатив, Джон Остин говорил о слове, ставшем действием, нечувствительном к процедурам верификации, сближающемся с ритуалом в своей зависимости от условий производства высказывания и оцениваемом по критерию успешности/неуспешности[61]. Документ располагает к тому, чтобы его специфика была выявлена и описана сходным образом.

Несмотря на то что со времен Соборного уложения государственные законы защищают письмена власти от подделки, законодательно оформленное беспокойство не имеет прямого отношения к истинности письменной репрезентации — только к ее правильности (успешности), определяемой в категориях подлинности. Так, четвертая глава Соборного уложения «О подпищиках, которые печати подделывают» гласит: «Будет кто грамоту от государя напишет сам себе воровски или в подлинной государеве грамоте и в и(ы)ных в каких приказных письмах что переправит своим вымыслом, мимо государева указу и боярскаго приговору, или думных и приказных людей и подъяческия руки подпишет, или зделает у себя печать такову, какова государева печать, и такова за такия вины по сыску казнити смертию»[62]. Посягательство на подлинность документа заключается в присвоении позиции пишущего тем, кому писать не положено, а также в подделке подписей, печатей и прочих реквизитов, удостоверяющих официальное письмо. За столетия существования отечественного законодательства в отношении подделки официальных письменных текстов мало что изменилось — подделка неизменно наказывалась, менялась лишь мера пресечения, которая, скажем, в советском Уголовном кодексе 1926 года составляла от шести месяцев до года лишения свободы (ст. 72).

Истинность текстов власти — по контрасту с верификацией подлинности и заботой о ней — фактически не подлежала проверке. На первый взгляд, такое утверждение может показаться абсурдным, ибо одна из базовых функций официальной бумаги вообще и документа в частности — удостоверять, то есть служить надежной и непротиворечивой репрезентацией фактов, посредником между административным миром письменных реалий и событиями вне записи. Однако именно с функцией медиатора документ справляется хуже всего. Правда ли, что N уволили «по собственному желанию», и подлежит ли эта многоликая кадровая формула верификации? В самом ли деле все участники заседания «слушали и постановили», как то значится в протоколе? Как доказать, что моя экс-свекровь родилась вовсе не 1 января, вопреки записи в ее паспорте (согласно семейной легенде, эта дата была вписана наобум подвыпившим председателем сельсовета)?

Ориентированный на приоритет письма, документ не столько подтверждает реальность референта, находящегося где-то за пределами бумажного листа, сколько производит самодостаточную и герметичную реальность документальной записи. Так, один из чиновников-анонимов, занимавший департаментскую должность в середине XIX века, вспоминал в своих мемуарах: «Бумаги, которые я писал, дела, которые производились, касались самых ближайших интересов крестьян, но этих жизненных интересов я не замечал из-за поглотивших меня формальностей… Жизнь, которую я обрабатывал пером, оставалась для меня мертвой буквою, значения которой я даже не подозревал…»[63].

Ненадежность бумажной репрезентации, равно как и способность официальной бумаги к автономии и симуляции, стали предметом культурной рефлексии или, если угодно, темой для многочисленных административных анекдотов первой половины XIX века — эпохи, когда оформлялся и закреплялся особый эпистемологический статус канцелярского письма. Анекдоты делали то, что было не под силу ревизиям, проводимым все в том же пространстве письменных свидетельств, а потому беспомощным перед фальсифицирующей работой письма. Их родовая черта — использование неминуемых противоречий, возникающих между событием и его записью, эксплуатация катастрофического несоответствия письменной и неписьменной версий события. Сама бюрократическая власть, объективированная в документальных практиках, создавала возможность для языковых экспериментов с реальностью: исчезновение слова было тождественно исчезновению объекта (и наоборот), а многие административные проекты просто не выходили за пределы лингвистических манипуляций.

Так, например, оперируя бумажными реалиями империи, власть утрачивала чувствительность к реалиям локально-географическим. А потому граф Алексей Аракчеев приказывал обсадить дороги Чудова елью, которой ближе чем за 500 верст не было, планы на каменные строения посылались в места, где не было ни камня, ни леса для обжига кирпича; в ответ на малоросское описание Немышля, маленького ручья, пересыхающего летом, столица запросила сведения о судоходности этой реки и т. д.[64]. Элементарное непонимание административных предписаний также обещало причудливый монтажный стык между бюрократическим перформативом и действием полуграмотных исполнителей. В истории, приводимой в «Русской старине», «всем исправникам было разослано предписание из губернского статистического комитета: доставить точные и верные сведения о флоре каждого уезда». Один из нижних чинов, не знавший, «что за флора», и все же обязанный донести «в непродолжительное время», собрал имевшихся в наличии Флоров и — на всякий случай — Лавров (200 человек) и снарядил их к губернатору[65].

Самодостаточность административного письма и слабая вероятность проверки события вне документа использовались также для вполне сознательных канцелярских мистификаций, которые иногда все же всплывали наружу. Скажем, на излете Александровской эпохи выяснилось, что чиновником особых поручений в Пензе служит человек, по документам умерший и таким образом спасенный от уголовного преследования[66]. Сенатор Степан Сафонов нежданно приехал ревизовать какую-то поволжскую губернию и обнаружил, что новая набережная, на строительство которой отпущено несколько тысяч рублей, построена лишь на бумаге[67]. Во время ревизии барон Корф установил — и то лишь благодаря личному присутствию на месте, — что «из числа трех присутственных судья по старости лет и слабому здоровью занимался чрезвычайно мало, один заседатель умер, а другой постоянно рапортовался больным, из числа двух секретарей один также умер, а другой… упал духом и при том решительно не мог ничего делать»[68]. Видимость работы присутствия на протяжении нескольких лет имитировалась умелыми отчетами секретаря. Не случайно искусство «отписаться», то есть «сказать о каком-либо щекотливом предмете нечто такое, чему можно придать любой смысл»[69], высоко ценилось у российских чиновников.

вернуться

57

Резолюции императора Николая Павловича на бумагах Департамента государственных имуществ // Русская старина. 1901. № 6. С. 493.

вернуться

58

Веселовский М. Между строками одного формулярного списка // Русская старина. 1881. № И. Цит. по: Писарькова Л. Российский чиновник на службе и дома // Человек. 1995. № 3. С. 137.

вернуться

59

Из воспоминаний Г. И. Мешкова // Русская старина. 1903. № 6. С. 14.

вернуться

60

Уже на другом — советском — примере о силе и исключительном символическом капитале, который обеспечивали документы и способность их изготавливать, вспоминает мемуарист. От беженцев из Белоруссии в самом начале войны он услышал историю о втором секретаре райкома партии, которая имела доступ к фабрике партийных документов: «И подошла к сейфу. Достала портфель, а в портфеле чистые партийные билеты и райкомовская печать. Вот она — сила, силища, — размахивала она печатью. — Да, я на них (партбилетах чистых, а потом „хозяйкой“ выписанных на нужного ей человека) наркомов, генералов и секретарей обкомов наделаю. Да я… Медсестра, другие беженцы и мы отлично понимали, о какой „силе-силище“ говорила „хозяйка“. Однако сегодняшнему поколению это может быть не совсем ясно». См.: Бейлинсон В. Советское время в людях. М.: Новый хронограф, АИРО-XXI, 2009. С. 94.

вернуться

61

Остин Дж. Как совершать действия при помощи слов // Остин Дж. Избранное / Пер. с англ. Л. Б. Макеевой, В. П. Руднева. М.: Идея-Пресс, 1999. С. 13–135.

вернуться

62

Соборное уложение 1649 года / Под ред. М. Н. Тихомирова и П. П. Епифанова. М.: Изд-во Моск. ун-та, 1961. С. 78.

вернуться

63

N. Воспоминания // Русская старина. 1881. № 12. С. 820–821.

вернуться

64

Дубровин Н. После Отечественной войны // Русская старина. 1903. № 11. С. 255.

вернуться

65

Жеденов С. Н. «Флоры-лавры» // Русская старина. 1890. № 11. С. 462–465.

вернуться

66

Эпоха Николая I / Под ред. М. Гершензона. М.: Т-во «Образование», 1910. С. 38.

вернуться

67

Селиванов И. Записки // Русская старина. 1880. № 6. С. 312.

вернуться

68

Корф М. А. Записки // Русская старина. 1899. № 10. С. 375.

вернуться

69

Веселовский М. Между строками одного формулярного списка // Русская старина. 1881. № 11. Цит. по: Писарькова Л. Российский чиновник на службе и дома // Человек. 1995. № 3. С. 132.