Ползком и раком, бегом пятнадцать километров с гаком.
Его брали за шиворот и заснувшего над лекцией выбрасывали на скрипучий мороз. Ему удавалось спокойно полежать только на стрелковом рубеже, а драгоценный сон урезали со всех сторон все кому не лень. Он оставался никем до тех пор пока не отсеялась половина из зачисленых с ним новобранцев. Тогда они были удостоены присяги и с ними стали обращаться ни как с грязью на подошве, а как с тараканами за которыми еще нужно погоняться, потому что они уже кой чему научились. Он уже осознано привыкал жить без выбора, подчиняясь приказам, когда получил сообщение из Норингрима, оказавшимся запоздалым приглашением на свадьбу Астрела и Эмили.
Со всем уважением.
Его бы все равно никто не отпустил ни на какую свадьбу.
Он так уставал в ту пору, что ему не хватало ни сил для безумного поступка, ни воображения чтобы как следует разозлиться или растравить самолюбие. Эта неразрешимость неким серым затемняющим комком висела, маячила над его душевным покоем. И потихоньку, по шерстинке развеивалась сама собой, превращая обиду в досаду по поводу, а потом уже и без повода. Утрачивая ранящие, колкие края и становясь чем-то обременительным, но вполне выносимым.
Ускоренная, всегда набегу жизнь курсанта требовала упрощения чувств и отказа от туманных расстройств. Срывая скоростью давлеющих принудительных событий все поверхностное, мешающее оптекаемой дубеющей коже формировать характер будущего командира.
Он отказал себе в праве на гнев.
Валерий Самородов был занят делом, которому собирался посвятить жизнь. И поставить под угрозу все чего он добивался с таким трудом одной нелепой, дисциплинарно наказуемой провинностью курсант Самородов не желал.
Несмотря на сильную натуру сердце нет-нет, да щемило.
Оправдавшись он решил для себя так, что Эмили обезопасила себя этим браком от него самого, найдя в этом досадное противоядие его страсти.
Пехот-командер утер лицо, сгоняя оторопь. Он всякий раз проходил через это снова. По всей видимости он больше топтался чем шел, но подобная нерасторопность не помешала ему преодолеть весь путь.
Это очень серьезно-разглядывать семейное гнездышко своей несостоявшейся радости. Чуть нарочито угрюмый дом стоял не сходя с места, как и положено дому. А Самородов все равно словно крался, точно дом осторожно подпускал его к себе, готовый всем своим весом рвануться и убежать, шоркаясь о стены узкой улицы.
Две тихие женщины вежливо поздоровались с военными и поспешили в сторону храма.
По сути это был дом чучельника, но Самородов понимал как много теперь зависет от Эмили. Смягчая строгость архитектурных линий междоузлея цепких вьющихся побегов прихотливо оплетали выступающие углы. Ранние лопнувшие соцветиями бутоны напоминали свисающую вниз гирлянду из ярких погремушек. Тонконогий стол и скамья прекрывали выстелленый сланцавыми плитами пол открытой терассы. Лампы из полированной бронзы уже зажглись и освещали распашные двери украшеные узорчатым стеклом. Контровой свет высоких окон пробивался сквозь плотные кусты осыпаные листвой более высоких деревьев. Листья лежали на тонконогой скамье, на плитах, на столе. Ее молчаливое присутствие придавало смысл каждому предмету вокруг этого дома.
Огромный, плотно наполненый переживаниями день, казалось отступил в далекое прошлое. Его полумифические воспоминания почти уже превратились в безнадежную мечту. Валерий Самородов шел по мощеному плитами тротуару, приближаясь к неминуемому искушению всей своей жизни. Освещенная площадь лежала слева от него четко очерченая храмовыми постройками. Окна света врезанные в сгущающуюся тьму казались глазами без век, глядящими предвзято и страстно. Дневная усталость придавала его решимости особое вечернее настроение с мягкой взволнованностью ожидания. Тая возбужденное дыхание он, как лицом в ручей, вошел в дом.
Его ожидали тоже.
Господь Всемогущий.
Дарующий и берущий. Любящий нас всех в своей радости.
Да светится имя твое. Да придет царствие твое…
Старательность дочки Астрела и Эмили, при всем умении выговаривать Сати каждое слово, была насилием над здравым смыслом. Те же самые слова, которые звучат из уст девочки становятся не тем же самым, если их произносит юноша. Они грубеют, становясь весомее. Сам звук густеет как набатный колокол и молитва преображается в гармоничное продолжение веры.
Сати нелепо пискнула на середине предложения. Хавада тут же дала своему сорванцу подзатыльник. У нее была тяжелая рука. И Юджин отдернул худую кисть от накрахмаленого платья, перестав щипаться.