Выбрать главу

Подбежал звероподобный кондуктор с огромными усищами, типичный ретро братьев Черепановых и Люмьеров, сграбастал ставшую совсем маленькой Манку и запихнул в вагон. Запихнул совсем остолбеневшую, парализованную, лишь молча глядящую на Танцора огромными глазами.

Танцор ощущал себя предателем, но был не в состоянии что-либо изменить. Да и у него самого отнялись ноги. Так и стоял, столб столбом.

А потом поезд для разбега сдал назад, и струи паровозного пара стали обжигать ему лицо. И Танцор упал на перрон, капюшоном натягивая на голову пиджак.

Потом наступила тишина. Танцор поднялся. Никаких ожогов не было.

И вдруг на противоположных концах перрона, абсолютно безлюдного, возникло какое-то черное роение. Постепенно оно сконденсировалось в две, пока ещё непонятно каких, толпы, которые с диким ором понеслись на него.

Танцор вспомнил свои предыдущие сны и попытался взлететь, потому что другого способа избежать столкновения со зловещими толпами не было. Как обычно, он напряг брюшной пресс, пытаясь отделиться от земли, но ничего не получалось.

С двух сторон на него налетели дикари, типичные, со сверкающими зубами, в каких-то соломенных юбках, с ожерельями из сушеных насекомых и акульих клыков, с копьями. И с огромными клетчатыми баулами, которые в ходу у российских челноков.

Они оказались кем-то вроде африканских комвояжеров. Повтыкали копья в асфальт и с воплями: «Мистер, ван доллар, онли ван доллар!» начали опорожнять свои сумки. Танцор, которому это безумное торжище было не только не интересно, но и отвратительно – сейчас, когда Манка только что была отправлена на верную смерть, – попытался вырваться от них. Но его со всех сторон хватали за руки, за брюки, за пиджак, за галстук, за выползшую из-под пиджака рубаху: «Ван доллар! Онли ван доллар!» И совали прямо в лицо какие-то мячики.

И вдруг танцор обнаружил, что это вовсе не мячики, а человеческие головы, сушеные, скукоженные… Даже звонкие, именно звонкие, потому что дикари, словно продавцы арбузов, похлопывали свой товар по щекам и затылкам, отчего получалось звучание пустоты, вмещавшейся под черепными коробками.

Танцор, превозмогая омерзение, пригляделся. И увидел голову Гиви. Никаких сомнений быть не могло, это была именно его голова, хоть и меньшего размера. А потом ещё одну… И еще, и еще, и еще… Со всех сторон Танцору протягивали бесчисленные головы Гиви. Причем не было двух одинаковых. У каждой из них было свое выражение лица, хоть веки и были плотно сомкнуты. Одни улыбались, другие хмурились, третьи недоумевали, четвертые гневались, пятые блаженствовали, шестые грустили, седьмые были напуганы, восьмые таили загадку.

Потом начали предлагать головы других людей, и все они были знакомы Танцору. Тут были и кабацкие сослуживцы, и постоянные клиенты, включая даже самоубиенную оранжевую девицу и её субтильного дружка, и актеры из прежней жизни, и одноклассники, и некогда любимые женщины и девушки, и многочисленные квартирные хозяева, и старинные, давно исчезнувшие за горизонтом друзья, и шапочные знакомые, и просто запомнившиеся чем-нибудь и когда-нибудь лица, с кем столкнула его беспутная, а потому и долгая жизнь. И не было им ни конца, ни края, ни числа, ни единого определения, ни даже расплывчатой классификации.

Все новые и новые дикари со своим страшным товаром рождались из пространства, как струя воды из водопроводного крана, и исчезали, чтобы освободить место другим, словно ввинчиваясь воронкой в сливную трубу.

Казалось, что продолжается это уже бесконечно долго, хоть минутная стрелка на часах привокзальной башни и прошла лишь пять делений. Танцор следил за часами, напряженно следил, надеясь на то, что именно часы даст ему чудесное избавление от этой пытки прошлым, которого больше нет, которое сохранилось лишь в окарикатуренном, высушенном и выделанном на продажу виде: «Мистер, онли ван доллар!» Вот истинная цена всему, чем Танцор когда-то обладал, чем упивался, чем страдал, что воспринимал как часть себя. Лишь «ван доллар», и ни цента больше!

И тут начали бить часы, – один, два, три, четыре, – с каждым ударом продавцы сушеными головами уменьшались и как бы опрозрачивались – пять, шесть, семь, восемь, – вот перрон снова пуст – девять, десять, одиннадцать, двенадцать! Как в сказке, подумал во сне Танцор.

И тут его всосало в какую-то сверкающую внутри трубу и куда-то понесло со страшной силой, плавно вписывая в повороты и облизывая плечи, бедра и даже лицо идеально отполированными стенками, обдавая плотным встречным восторгом. В голове звучал внешний голос: «Скажи, когда хватит, скажи в нужный момент, который ты отыщешь на дне себя, там, где нет никого, кроме тебя! Скажи! Скажи!..»

И Танцор сказал.

После чего внезапно обнаружил себя сидящим в кресле посреди огромного зала, напротив высокого постамента, накрытого белым покрывалом. Покрывало шевелилось – то ли от сквозняка, гулявшего в зале, то ли под ним был кто-то живой. Танцор понял, что это уже после смерти и Кто-то, кто был от него сокрыт белоснежной, словно саван, материей, начнет вопрошать. Не по мелочам, а о самой сути, к чему он был не готов. Наступило оцепенение, оторопь, ужас стал вползать в сердце или во что там еще, что у него теперь вместо него было.

Однако вместо этого, в полной тишине, он стал различать команды, передаваемые, очевидно, телепатически или каким-то аналогичным образом. Команды совершенно примитивные, можно сказать, оскорбительные.

«Сожми правый кулак!» И Танцор сжал правый кулак. «Пошевели пальцами правой ступни!» И Танцор, негодуя, задыхаясь от возмущения, пошевелил. «Напряги и расслабь мышцы спины!» Напряг и расслабил, хоть все в нем и протестовало против этого глумления, которое, как он предполагал, творится над ним после смерти, когда должна решаться судьба его вечности. «Улыбнись!» «Покажи язык!» «Коснись подбородком левого локтя!»…

Постепенно команды становились все более сложными. Вот он уже стоит и вращает руками как при заплыве баттерфляем, не в силах воспротивиться этому идиотизму. Вот скачет на левой ноге. Вот кружится в вальсе с совершенно незнакомой женщиной, увешанной какими-то брикетами, мигающими лампочками. Танец под звучащую лишь в голове Танцора музыку становится все неистовей, он закладывает невероятные виражи, отчего партнерша в его в руках полощется на ветру, словно легкая кисея.

И вдруг, изловчившись, Танцор, пролетая мимо постамента, срывает покрывало.

Под ним оказывается огромная голова.

Его голова, Танцора.

Остановившись, словно пораженный громом, он начал всматриваться в её ужасные черты, отражавшие одновременно гнев и отчаяние. И вскоре Танцор понял, что эта его Голова сделана из зеркального материала. И должна бы была отражать окружающее пространство всеми своими плоскостями, выпуклостями и изгибами. Но этого не было!

Голова притягивала к себе лишь изображение лица Танцора и распределяла его на своей поверхности совершенно неправильным, чудовищным образом, не сообразующимся ни с какими законами оптики. Когда Танцор поворачивался, следя за Головой боковым зрением, то и она тоже изменяла ракурс, и начинала медленно выдвигать вперед щеку и ухо, а затем показывала и часть затылка.

И вдруг Танцор понял, что если она зеркальная, то её можно разбить. Хотя бы тем же самым креслом, на котором он недавно сидел, обмирая, не подозревая об этом пошлом фарсе. Разбить, не заботясь о последствиях, пусть они будут и ужасными. Но только бы не это глумление! Не превращение в марионетку.

Очевидно, не только он понимал Голову, «слышал» её команды, но и она прекрасно могла читать его мысли. (О том, что он и она могут быть единым целым, Танцор подумать не успел). Со всех сторон на него обрушились сигналы тревоги, замерцали красные лампы, начал буравить мозги звонок, похожий на междугородний.

Танцор в ужасе проснулся.

И, чтобы приглушить никуда не девающуюся тревогу, пошел пить пиво.

Хоть уже был вечер – время, когда всякий нормальный человек отправляется пить водку, а не разжижает кровь предательской пеной.

***

На счету у Графа, по его собственному образному определению, подросло уже триста вилков капусты, не считая мелких листьев. Поэтому он твердо решил завязать. На то было несколько причин.

Во-первых, надоело в этой поганой Москве дерьмо жрать. Фигурально, конечно, выражаясь. Захотелось на простор, на волю, чтобы пароходы мимо проплывали. Мимо его высокого берега. Этот берег, круто спускающийся к величавой реке, он уже полгода видел во сне чуть ли не каждую ночь. Что ещё надо человеку в пятьдесят пять? После пятнадцати лет, ни за хрен собачий подаренных лагерям. После двух реанимаций и трех заштопываний продырявленного брюха. Что ещё надо, если, можно сказать, в кармане лежит треть лимона? Только высокий берег, на котором и следует встретить обеспеченную старость. Хотя, на всякие прикольные безобразия лет десять-пятнадцать ещё наскребется.