Проще всего ему было завоевать женские сердца. Начало вхождения в коллектив было положено в швейной мастерской, где он познакомился с Цыпой и Пипеткой – двумя уже не молодыми, но все еще цветущими особами, великими мастерицами в швейном деле и певуньями. Блуждая по монастырю, Сынок прослышал нежное пение на два голоса. Привлеченный звуками русской песни – кажется, «В низенькой светелке», – он просунул нос в дверную щель и попытался втиснуть и глаз, но пение вдруг прекратилось, а дверь была прихлопнута ударом ноги вместе с носом Сынка. Сынок проронил словцо, по смыслу подобное междометию «ай!», но более сочное, после чего дверь растворилась, и пышное женское тело со всклокоченными волосами проревело в звонких и витиеватых, под стать Сынковым, выражениях вопрос, зачем, собственно, он нарушает покой скромных тружениц иглы и нитки. Сынок, нос которого подвергся значительному ущербу, простонал, что можно быть и поделикатнее. Яростная дама, исполнявшая партию меццо-сопрано в песне, схватила Сынка за сухое, жилистое плечо и втянула в комнату. При свете она осмотрела потерпевший нос и утешила с оптимистическим смешком, что до свадьбы, как видится, заживет.
– Пипетка, – представилась она, протягивая красную ручищу, – но лучше Лиза.
– Садись сюда, на тряпки, – призвала его другая дама, – нам чем грязнее, тем лучше. Фу, воняет от тебя…
Несмотря на внешне немиролюбивый разговор, обе женщины оказались вполне приветливы. Пипетка была родом из Орла, ее подруга Цыпа (свое подлинное имя она, по понятным ей одной соображениям, назвать отказалась) происходила откуда-то из-под Новосибирска. Но доверяться автобиографическим сведениям, полученным от девушек, было опрометчиво. Впоследствии Сынок слышал, как Пипетку окликали Люсей или Маней, а сибирячка Цыпа бегло щебетала с кем-то по-украински.
Обе особы скоро привыкли к обществу Сынка. Нисколько не стесняясь, они развлекали себя тем, что заставляли его вдевать нитку в иголку. Они потешались уморительными рожами, которые строил Сынок, зажав губами иглу и скосив глаза, чтобы одной рукой вдеть нитку. Наглядевшись до слез на его старания, Пипетка забирала иглу, ловко вдевала нитку, видимо довольная своим мастерством, и принималась за работу. Труд Цыпы и Пипетки состоял преимущественно в изготовлении драматического костюма для нищенствующих оборванцев. Бывали дни, когда девушки занимались исключительно младенцами. Деревянный чурбачок обшивался грязными пеленками, поверх которых навязывался какой-нибудь трогательный бант, выдающий нежное отношение к чурбачку его сценической матери. Иные псевдодети получались до того правдоподобными, что Пипетка прижимала их к могучей груди и принималась ворковать: «Ты моя доця, ты моя красавыця, лялечка моя», – и, бывало, так входила в образ, что даже пускала слезу.
В иных случаях случались авралы – тогда Сынка гнали взашей, чтобы не отвлекал. Это бывало тогда, когда швеям предстояло скорняжничать. Однажды на полу вместо лохмотьев оказалось поболее дюжины роскошных шуб разного меха. Тут были и соболя, и норка, и крот. Девицы заперлись в рабочем уединении и, кажется, даже не пели. Повидав своих подруг – совершенно изнуренных работой – на четвертый день, Сынок приметил на месте дюжины шуб кучу шапок и воротников, в которых даже самое бдительное и придирчивое око никак не смогло бы определить родства с упомянутыми шубами. Такие авралы девушки не любили, Цыпа с пафосом напоминала Сынку, что она не «рачиха», а профессиональная швея какого-то (высокого) разряда. Зато несказанно счастливы бывали девицы, когда им приходилось обшивать воспитанников Зорро.
Зорро был совсем еще молоденький мальчик. Ему было двадцать два года. Но с виду ему никак нельзя было дать больше семнадцати. Он происходил из города Ярославля и имел, быть может, самую интересную для рассказов судьбу. В целом судьбы всех обитателей братства были драматичны и однообразны. То и дело кто-нибудь, разведя чувства чифирем, порывался повествовать Сынку многосложные перипетии своей биографии, но Сынок, поначалу слушавший внимательно, скоро начинал клевать носом и при удобном предлоге исчезал. Слушать рассказы Зорро было одно наслаждение. Дело в том, что последние годы Зорро провел за границей. Об этом Сынок узнал из странного разговора, состоявшегося между ним и юношей. Тот спросил, нет ли случаем у Сынка какого-нибудь чтива, и, выяснив, что нет, со вздохом сообщил, что трижды читал «Мертвые души» и больше ничего. Выяснилось, что «Мертвые души» были прочтены в Базеле, в тюрьме, попадать в которую Зорро категорически не рекомендовал.
– Будешь в Швейцарии, – доверительно сообщал он внемлющему Сынку, – сдавайся только в немецких кантонах.
Сынок кивал с думающим лицом, словно знал, что такое кантон.
– Из итальянских тебя тут же вышлют, во французских тюрьмы дикие, голод один. А у немцев – благодать. Захотят тебя выслать – требуешь адвоката. Тот три месяца парится – ничего сделать не может. Тогда требуешь другого – тот еще три месяца. Потом подаешь апелляцию. И так почти год. А за год, может, и сбежишь. Там – пожалуйста! – гуляй не хочу, только к вечерней поверке приходи.
Зорро угощался Сынковыми папиросами и, мечтательно запрокинув голову, произносил:
– Но какая тюрьма в Берне – Александрплац, дом три! Вот это мечта…
И Зорро живописал истинный рай, полный йогуртов, тренажеров, телевизоров, фруктов – всего того, что поражает сознание среднего статистического россиянина в Европе, не говоря уж об одноруких оборванцах.
Зорро жил нелегалом в странах Запада, побывал в Норвегии, Дании, Швеции, Финляндии, Германии, Франции, Швейцарии. Он пустился в эти увлекательные путешествия с тремя друзьями. Одного из них закололи в Турции на дискотеке из-за бабы спицами, другой служил в войсках французского легиона, а третий женился на казашке, выдавшей себя за немку, и стал полноправным гражданином объединенной Германии. Жизнь Зорро, несмотря на все ее тяготы, была исключительно забавна, и ему действительно удалось бы открыть маленький магазинчик ворованных вещей в Ярославле, если бы не злодейка судьба. На дорогах странствий Зорро повстречался с художником-белорусом, расписывавшим в европейских домах сортиры под колодцы. Полы он превращал в воду, стены в сруб, а над головой рисовал клочок неба и ведерко. Вместе, сдружившись, они попали в лагерь беженцев под Люцерном, оказавшись в одном пластиковом домике на две койки. Тут выяснилось, что приятель Зорро педераст, и Зорро, изнуренный неожиданными и докучными приставаниями, не выспавшись три, а то и четыре ночи, опасаясь за свое целомудрие, напился и зарезал художника бритвой. Ему пришлось уйти в бега, с трудностями вернуться в Россию через Польшу и скитаться по Руси, пока не оказался в монастыре. Зорро искренне раскаивался в своем поступке, потому что для него закрылась блестящая карьера магазинного вора в Европе, потому что расстроилась его помолвка с одноклассницей Лерой и потому что зарезанный художник был, в общем-то, неплохим парнем, если не говорить о его болезненных наклонностях. Эти причины и в этой именно последовательности заставляли Зорро страдать и впадать временами в состояние черной меланхолии. Однако чаще его можно было видеть довольным и вполне оптимистически настроенным. Надо было признать, что Зорро был изумительным тренером. Он фабриковал из нищей молодежи виртуозов по похищениям магазинного типа. Кличка Зорро была не очень оригинальна. Так назывался метод кражи обуви из фирменных магазинов. В пройме рубахи устраивался карман, куда можно было положить пару превосходной обуви. Поверх через плечо накидывалась куртка в манере героя знаменитого кино, и Зорро – всегда модно и богато одетый, свежий, как персонаж рекламы, выходил из «Бритиш хауса» или «Карштадта» неизменно с уловом.