Если я шел с юга на север и потом оборачивался, то за плечами у меня внезапно возникал пейзаж из деревьев и ветвей. Они отчетливо чернели на снегу, более того, теперь, когда они рождались из белого цвета, их можно было сосчитать. Виднелись непонятные темные линии, тянувшиеся горизонтально от одной точки к другой, и служившая когда-то для линии электропередач опора, которую я теперь прекрасно различал; за ней выделялись подвешенные к небу черные запятые, скорее всего какие-то железки, торчавшие из белых стен. И было здорово считать деревья и переплетающиеся ветки.
Если же я шел с севера на юг и оборачивался, то деревья исчезали - и оставалась лишь белая пустыня. Дело в том, что снег падал наискось и прилеплялся к стволам и ветвям с южной стороны, и потому не удавалось разглядеть стволы. Я долго ходил и наблюдал, как за моей спиной то появляются, то исчезают деревья.
Потом слышится хриплый крик какой-то крупной птицы, возможно дикой утки. Она летит в снежном облаке, и крик обрушивается мне прямо на голову, как бы рассыпаясь снежной мукой. Он то удаляется, то приближается. Я стараюсь шагать под этим криком и с минуты на минуту ожидаю встречи с птицей.
Крик напоминает человечий, он звучит как протяжный дифтонг. Я пытаюсь разобрать отдельные звуки этого дифтонга. Кажется, уа-уа-уа! Я повторяю вслед за птицей. Вероятно, она слушает меня, потому что, отдалившись, опять возвращается и повисает над моей головой. Но я не вижу ее. Крылья птицы толкают снег вниз, заставляя его падать быстрее; может быть, именно птичьи крылья создают в воздухе легкий ветер. Крик удаляется. Я возвращаю его все тем же призывом. Должно быть, я самец, а в небе - отчаявшаяся, голодная, замерзшая самка. Во всей этой белизне она не находит места, куда бы сесть. Внезапно я слышу, как она пролетает у меня над головой, в нескольких метрах: отчетлив удар крыла, мне даже кажется, что я замечаю темную тень, метнувшуюся передо мной почти на бреющем полете. Но тут же крик взмывает высоко в небо. "Уа" повторяется, на этот раз жалобнее. У меня возникает ощущение, что это голос моей жены. И сразу же крик падает на землю. Я слышу, как его издает кто-то идущий по снегу неподалеку. Это может быть моя жена. Неужели она наконец стала искать меня?
Старик, задыхаясь, плыл в снегу. Ты куда? Куда мы идем? Я крикнул это, но даже не успел его рассмотреть: старик ни на миг не остановился, только весь ощетинился, как зверь. Он двигался в каком-то определенном направлении, но с большим трудом, утопая в бездонном пространстве, так по крайней мере казалось - возможно, потому, что, даже если ему удавалось отдалиться, белизна снега стирала расстояние. Все деревья выстроились перед глазами в один ряд, даже те, что поначалу как будто стояли дальше. Я тащился за стариком, ступая след в след. Мы были совсем близко друг от друга. Я слышал его тяжелое дыхание. Потом наконец я увидел, за кем он гнался. Это был огромный павлин, четко выделявшийся на девственной белизне. Его хвост волочился по снегу, голубые и зеленые пятна на нем промокли. Павлин шагал впереди нас. Откуда он взялся? Может, он тоже обитал в заброшенном Городке, а теперь потерял способность к мимикрии и больше не мог жить спокойно? Голова павлина с растрепанным хохолком и помутневшими глазами была повернута назад, где за его спиной шагала смерть в образе старика, простирающего к нему руки с когтями. Я услышал, как павлин в последний раз крикнул "уа".
Снег больше не идет, небо чистое.
Я спустился в Городок, чтобы записать звуки, отскакивающие от снега. Это были влажные звуки и шумы. Больше всего мне нравились мои шаги на снегу, скрип ботинок. Тогда я стал ходить взад-вперед по заснеженным развалинам и записывать звук шагов на магнитофон. Неожиданно я ощутил, что ступаю по телу своей жены. Ее профиль вырисовывался в трещинах домов... В сущности, я гоняюсь за шумами для того, чтобы найти жену, причину ее исчезновения. Именно поэтому я чувствую ее присутствие вокруг и даже под ногами настолько, что все мне кажется мягким и холмики руин видятся мне в этой снежной пустыне округлыми бугорками ее грудей. А может быть, это не так, и я вовсе не для того пришел сюда, чтобы искать именно ее. Все дело в том, что, потеряв жену и затратив столько времени на ее поиски, я обрел постоянную потребность искать, и часто, что бы я ни делал, у меня создается впечатление, будто я ищу ее. Кстати, в течение месяца или двух я, чтобы найти ее, пытался обнаружить звук, который мог вызвать у нее психическую травму. Может, поэтому, а может, и по другой причине, о которой я не догадываюсь, мне теперь кажется, что я иду по телу жены и все время вижу ее вокруг себя. А вечером я перечитываю все написанное мною о нашем супружестве; очевидно, я должен буду передать записи какому-нибудь полицейскому, ибо у меня всегда было предчувствие, что жизнь жены завершится трагически, скажем в сточной канаве или в заброшенном доме, а это, естественно, заставит блюстителей порядка копаться в прошлом и требовать объяснений у того человека или тех людей, которые были близки жертве, если речь идет о жертве, или сумасшедшему, если речь идет о сумасшедшем. Еще давно я написал что-то вроде исповеди-воспоминания в трех тетрадях и хранил их в коробке с магнитными лентами, на которых были записаны песнопения пигмеев.
Затем мне хочется прослушать запись своих шагов на снегу. Любопытно проверить, передадут ли они плотскую мягкость земли, отозвалось ли в шуме испытанное мной ощущение, будто я иду по телу своей жены. Ничего подобного - как ни странно, шум рождает другие воспоминания. Слушая запись, я вновь увидел разрушенный до основания немецкий город, руины с торчащими во все стороны красноватыми фабричными трубами. Земля побелена толстым, в четыре пальца, слоем снега. За два часа американские самолеты уничтожили все дома, и бушевавшая метель уже укрыла развалины. Шаги были наши - четырех узников, сбежавших из уже не охраняемого концлагеря и круживших в завязанном американцами "мешке". Но американцы с их танковыми клещами были далеко, наверно, они ушли вперед, намного вперед, и мы двигались по этой ничьей земле, откуда исчезли жители и немецкие солдаты. Вокруг нас тишина, намокшая под грязным небом, с которого, как с крыши, стекали пушечные раскаты и лязг танковых гусениц. Далекие отзвуки. Потом просочились другие шумы: еле слышные стенания, сдавленные призывы, слабые крики, доносившиеся из-под ног, из-под земли. Тогда мы поняли, что погибло не все население этого немецкого городка, оставались еще раненые, люди, похороненные в подвалах, заваленные обломками и накрытые снежным саваном, окутавшим все щели и трещины. Тридцать тысяч заживо погребенных. Крики умирали под каблуками, а мы давили их, словно непогасшие окурки. Иногда слышался детский плач. А мы, с глазами, вылезшими из орбит от страха и голода, с обернутым вокруг головы тряпьем, одетые в грубые робы и деревянные башмаки, потерянно бродили на этом пустыре отчаяния, и крики горя красными всплесками падали на снежное покрывало, как лопающиеся кровавые пузыри. Потом один из нас показал на что-то черное: за разбросанными трубами, как безмолвный червяк, растянулся длинный и неподвижный железнодорожный состав. Подойдя, мы заглянули в груженные товарами вагоны. Там было все. От французских духов до французской военной формы, сыров, банок с тушенкой. Как стервятники мы набросились на это добро. Опустошали банки. Ели со звериной жадностью. Чуть не подрались. Напялили на себя непомерно большие суконные шинели. Набили карманы едой. И проделали все это без единого слова, опустив голову, бешено работая руками. Так продолжалось до тех пор, пока глаза одного из нас не заметили на белой равнине черное пятно - этого пятна раньше не было... На нас смотрели женщины и старики. Немцы, пришедшие, наверно, из соседнего городка, с тяжелыми чемоданами в руках, некоторые с мешками, а кто-то даже держал тачку. Они молча стояли, глядя на нас. Тогда мы бросились к пулеметам, установленным на крыше головного вагона, очистили их от снега и положили руки на гашетки. Настало время, когда мы могли убивать немцев, а не они нас, и мы громко расхохотались, чтобы они услышали наш смех, услышали скрежет наших зубов. Целый час смотрели мы друг на друга. Они ждали, что мы позволим и им грабить поезд, а мы были полны решимости не дать им ни к чему притронуться.