За городьбой послышались быстрые шаги, сиплое дыхание — словно кто-то долго и быстро бежал. Шаги протопали к воротам, во двор ворвалась тетка Елагея — плотная, с крепкой мужской спиной и сиплым, как у мужика, голосиной. Подскочила к старосте, теребя поневу на животе и тяжело переводя дух, забормотала:
— Родился… Кричит, дышит. Живой. Староста кивнул, просветлел лицом:
— Обрядили?
— Все как положено — и отцову силу даровали, и материну выносливость[44]. К Роду обратились. Можно теперича девку твою выпускать…
Горыня тяжело выдохнул, махнул рукой мужикам, сдерживавшим Воронка. Те оживились — защелкали языками, закричали. Конь повел шалым лиловым глазом, переступил с ноги на ногу, уперся, стараясь сдвинуть тяжелую телегу. Та заскрежетала, отползла от входа в избу. Дверь осторожно приоткрылась. На пороге безжизненным тряпичным кулем лежало что-то белое, тканое, мертвое… Ринувшиеся было ко входу мужики попятились.
Айша подошла к дверям следом за Елагеей.
На пороге, согнув ноги и широко распластав руки, лежала Милена. Распущенные волосы закрывали ее плечи. На губах белыми пузырями лопалась пена, содранные ногти сочились кровью. Из остекленевшего, неподвижного глаза сбегала по щеке крупная слеза.
Из-за городьбы опять донеслись крики — счастливые, светлые, суматошные, как солнечный летний день.
— Я… — жалобно всхлипнула Милена. — Я есть хочу… Очень…
Елагея охнула, отодвинула притку в сторону, наклонилась над старостиной дочкой:
— Ну-ка подымайся, горюшко мое, — в избу пойдем. Нечего тут глупости всякие тараторить… Ишь, напужалась до чего…
Повернулась к Айше, рявкнула недовольно:
— А ты что уставилась? Видишь — не в себе она. Давай, давай, ступай отсюда. Что глазеть зазря?
Пришлось отойти.
В ворота, распевая обережные песни и притаптывая ногами в такт, ввалилась гурьба селищенских баб. Одна, посередине, высоко подняв над головой руки, растягивала меж ними мятую и влажную женскую рубашку[45]. Потряхивала ею, словно призывая всех полюбоваться.
— Мужик! Мужик родился! — обрадованно загалдели вокруг.
Айша потихоньку вылезла из шумной толпы, вытянула шею, приглядываясь ко входу в избу. Милены на пороге уже не было — видать, Елагея все-таки увела ее в дом. Зато брошенный всеми Воронок все еще стоял под гнетом тяжелых оглоблей. Фыркал, обиженно потряхивал гривой. Айша подошла к нему, погладила потную шею. Воронок обрадовался, всхрапнул, прихватил ее рукав мягкими губами.
— Хороший ты, хороший, — Айша принялась распрягать жеребца. — Забыли про тебя, да? Ну, ничего, я-то тебя не брошу.
Оглобли удержать не удалось — две тяжелые балки шлепнулись в дворовую пыль, чуть не отдавили притке ноги. Айша подхватила жеребца за гриву, повела к овину. Вместе потихоньку обошли стороной разрезвившуюся челядь, ступили в привычную овинную темноту. Айша услышала сонное посапывание поросей, заинтересовавшаяся ее приходом телочка Зорька просунула в загородь лобастую голову, коротко замычала. Отправив Воронка в загон, притка подкинула ему охапку сена. Из угла к ней бесшумно подобрались оба пса — большие, кудлатые, пахнущие прелой соломой. Шершавый язык приложился к руке притки, обдал горячим влажным теплом.
— Да хватит уж…
Коленом оттолкнув пса, Айша на ощупь отыскала большой пук соломы, уселась на него, опустила к ногам короб.
В овине было тихо, лишь шуршал, пережевывая сено, Воронок, тяжело вздыхали буренки да неторопливо похрюкивали неуемные кабанчики, Притка почесала одного из псов по лохматой спине, сообщила всем овинным обитателям:
— У хозяев сын родился.
В темноте устало вздохнула Зорька. Довольно кхек-нул, подавившись сеном, Воронок.
Айша закрыла глаза, поведала негромко:
— Староста дочку в доме запер, пока ее сестра рожала…
Вдруг, будто наяву, только очень тихо зазвучали в ушах горестные сорочьи причитания запертой Милены. Возникло перед глазами ее скрюченное тело с распластанными по земле широко-широко, будто крылья, руками…
— Как птица, — прошептала Айша.
— Как сорока, — уточнил из угла кто-то невидимый.
Притка встрепенулась, тряхнула головой, протерла глаза, всматриваясь в темноту:
— Кто тут?
Тихо, Над девчачьими страхами засмеялся-заржал Воронок, веселясь затопотали в загоне козы.
— Поговори со мной, — попросила Айша темноту. Подумав, добавила: — А хочешь — просто послушай. Только не уходи. Ладно?
В углу, за загонами негромко хрустнуло. Словно некто невидимый соглашался с девушкой.
— Я уйти отсюда хочу. Мне брата сыскать надобно. Дед мне про него сказывал, пока не заболел… Одной жить плохо… — Айша помолчала, задумчиво погладила подставленную под ее ладонь песью морду. — А еще иногда думаю — что далее будет со мною? В Альдоге иль еще где… Может, когда-нибудь увижу Бьерна… Почему так думаю — сама не знаю…
— Врешь, — хрюкнул в темноте один из кабанчиков. Засуетился, затопал копытцами. — Врешь — знаешь, все знаешь…
— Не вру, — обиделась Айша. Подумала, вздохнула, согласилась: — А может, и вру.
На сей раз в темноте загонов отчетливо засмеялись. Совсем по-человечески, Айша вскочила на ноги:
— Кто здесь?! Выходи!
За загоном закопошились, зашуршали. Из темноты появилась светлая фигура. Высокая, в длинной белой рубашке и светло-серой поневе поверх нее. Очень похожая на…
— Милена? — удивилась Айша.
— Милена-Милена. А ты кого ждала? Эх, сестра да не та… — Красавица подошла к притке, остановилась. На белом лице огромными дырами чернели глазницы, и лишь где-то в самой их глубине изредка поблескивали живой влагой зрачки. Крупный рот шевельнулся: — Я тут от родичей хоронюсь. А тебя слушала не нарочно. К тому же ты сама просила поговорить…
45
По древнему обряду, если рождалась девочка, то ее сначала обтирали рубашкой отца, чтобы дать силу и выносливость ее отца, а затем одевали в рубашку матери. Мальчика же, наоборот вытирали рубахой матери, а затем надевали на него отцовскую рубашку. В данном случае мокрая и мятая женская рубашка в руках повивальной бабки, не надетая на ребенка, говорит о том, что родился мальчик.