И лишь тогда по лесу раскатился звук одинокого выстрела.
Аристократка
На пологих горбах, покрытых в изобилии валунами, застрявшими среди низкорослых кустиков дикой малины, выкопали картошку.
Вечера становились все сумеречнее, все короче, все свежее, и день ото дня все более холодали высокие чистые ночи, надвигавшиеся на поселок издалека, из-за болот, переваливаясь через эти пологие горбы, еще с войны разгороженные на лоскуты делянок. Все раньше смолкали теперь в той стороне дальние выстрелы, но зато по утрам, перед самым восходом солнца, дружнее и азартнее занималась пальба, особенно по субботам и воскресеньям, когда видимо-невидимо наезжало городских: шла северная утка, косяками вытягиваясь на свежей красноте рассветного неба. Табуны эти налетали друг за другом с небольшими промежутками, и шум от одновременного полета множества птиц проносился над болотами, точно порывы северных, первым зимним холодом начиненных ветров, из самой тундры донесенных досюда на птичьих крыльях.
Никто нынче не убирал в саду опавшие, мертвые листья, не обрезал малины и не выметал с грядок. Хозяева сами не любили этого делать раньше, однако в последнее время они не держали отчего-то домработницы, и тоже отчего-то не приезжали к ним на осень погостить их городские взрослые сыновья. Стало в доме заброшенно, тихо, неприбранно.
За остекленною верандою дома сухо поскребывали в малиннике друг о дружку голые прутья, шуршали сморщившиеся, запутавшиеся в осенней паутинке пепельно-серые листики на ветках низкорослых, ненадежных уральских яблонь, и ветер время от времени шевелил на клумбах убитые заморозками, обескровленные стебли цветов. Только несколько астр все еще раскачивались из стороны в сторону посреди полегших растений, всякие — красные, белые, розовые, — но никому уже не нужные, с чернильными кончиками обожженных первым ночным холодом лепестков. И Гайду уже не выпускали до утра в сад караулить цветы. Однако и раньше-то выпускали ее, пожалуй, лишь из одних заблуждений и дурных привычек, потому что никто не лазил к ним в сад. Впрочем, если б и иначе было, выпускать ее давно уже обратилось в зряшную и пустую затею: в последние годы у Гайды начали прибаливать лапы, и она все равно ничего уже не могла сторожить толком. Она уходила за ветер, ложилась и только рычала теперь, когда что-нибудь начинало казаться ей подозрительным. И проходившие мимо люди боялись этого ее безобидного рычания, которое одно только теперь у нее и оставалось от прежних здоровья и силы.
Ночи такие становились для Гайды пыткою, потому что она не была человеком и знала, как обстоит все на самом деле: к ней уже приближается ЭТО. Уткнув морду в вытянутые перед собою лапы, она закрывала глаза и начинала ждать…
А по утрам хозяйка качала головой:
— У тебя опять болят глаза, Гайда… Сейчас мы тебя полечим, — и принималась закапывать лекарство. От этого всегда становилось сперва больно.
Но хуже всего случалось Гайде тогда, когда забредала в сад по ночам бездомная черная сука.
Бездомную эту суку с клочьями свалявшейся на гачах подпалой шерсти помнила Гайда, можно сказать, с детства. Сука эта всегда была голодна, грязна и дика, и постоянно на брюхе у нее болтались лиловые истрескавшиеся соски, в кровь иссеченные высокими травами. Впервые Гайда увидела ее, когда сама была еще полугодовалым щенком.
В то летнее, из-за раннего часа еще не жаркое утро старший хозяйский сын вывел Гайду на первый урок.
Занимались они на круглой, под вид манежа посыпанной песком площадке, расположенной посреди ягодных кустарников и яблонек, куда вечерами хозяева вытаскивали из дому легкий раскладной столик и чаевничали всей семьей. Старший хозяйский сын был тогда еще молод, и в то утро на нем была свежая белая рубашка и синие, узкие в коленках офицерские штаны с красным кантом, заправленные в черные сапоги с твердыми, гладкими и сверкающими голенищами. Он учил Гайду сидеть, вставать и ложиться по командам, ходить у ноги по приказу и прыгать через палку на разных высотах. А черная бездомная сука сидела тогда за штакетником, свесив набок язык, и наблюдала за их играми.
В то лето старший хозяйский сын долго гостил у родителей. Так долго, как никогда потом не гостил уже. И всему, что она умела, Гайда выучилась от него, от того старшего хозяйского сына, в то далекое-предалекое лето, потому что больше никто ничему и никогда не учил ее толком.