Выбрать главу

Очевидно венский успех способствовал тому, что в 1873 году Стейницу было предложено вести шахматный отдел в распространенной и влиятельной спортивной газете «The Field». Это может показаться ординарным фактом. Но Стейниц рассматривал это иначе: он осознавал себя в это время носителем новой шахматной идеологии, и вот он, боец за новые ценности, получил влиятельную трибуну и может поведать миру методами общеобязательного логического мышления, примененного к шахматам, пути и результаты своих исканий.

В своем шахматном отделе, представляющем и теперь, по авторитетному свидетельству Ласкера, большой теоретический интерес, Стейниц проводил громадную аналитическую работу, снабжая тщательными комментариями и современные ему важнейшие партии, и многочисленные партии, оставившие след в истории шахмат. Но это не были обычные в то время комментарии, ограничивавшиеся объяснением того или иного хода и приведением элементарных вариантов. Комментарий Стейница носили творчески-полемический характер. Анализировавшаяся партия являлась лишь трамплином для его сложных и тонких изысканий, взрывавших основы тогдашнего шахматного мышления. Именно в этих комментариях были высказаны все те максимы и положения, были установлены знаменитые стейницевские законы, совокупность которых образует фундамент «новой школы». Стейниц присутствовал на турнирах 1877, 1878, 1881 годов не в качестве участника, а как корреспондент, чтобы иметь возможность объективно, со стороны, подвергнуть неумолимому и жесткому анализу новый громадный шахматный материал. Немудрено, что этот отдел, составляемый сильнейшим шахматистом мира и в совершенно небывалых до той поры манере и тоне, прозвучал сенсационной новинкой и возбудил величайший интерес во всем шахматном мире. И не только интерес. С этого времени и начинает создаваться убеждение, охватившее постепенно весь шахматный мир, о «дурном характере» Стейница и начинают возникать предпосылки того идейного одиночества, от которого пришлось страдать ему всю жизнь. «Дурной характер», с обывательской точки зрения, у него и был. Стейниц знал, что он нашел истину, которую никто, кроме него, не видит, и истина эта была связана со всем делом его жизни. Его упрямый и властный характер не выносил никаких компромиссов, его авторитарная психика не умещалась в рамках «хорошего тона». То, что он хотел сказать, говорил он полным голосом, игнорируя профессиональные приличия и не щадя самолюбий.

А самолюбия страдали. Стейниц не видел, да и не хотел видеть, что за аннотируемыми партиями скрываются люди, что каждая партия это не только запись ходов, но и сводка переживаний шахматиста, его тревог и надежд, его радостей и разочарований, а иногда и свидетельство о неудовлетворенном тщеславии, о болезненном честолюбии, и повесть о крушении!, и рассказ о катастрофе... Стейниц не хотел этого видеть; его интересовала лишь чистая идея шахматной игры, а не переживания шахматистов за доской. Он был безжалостно резок и воинствующе непримирим, когда ему приходилось, отстаивая «стейницевские» положения, подвергать уничтожающей критике партии своих современников, коллег, тех, с кем встречался он ежедневно в шахматном клубе или кафе.

И тут нужно еще принять во внимание шахматную специфику. Во всякой другой отрасли мышления и творчества каждый новатор, бунтарь, объявивший войну устаревшим канонам, может хоть в какой-то мере рассчитывать на поддержку единомышленников, может апеллировать к непосредственно незаинтересованным, но интересующимся свидетелям борьбы. Но шахматы? Ведь широкая публика плохо разбиралась в шахматных комментариях Стейница, и он должен был обращаться только к квалифицированным шахматистам, т. е. к тем самым, кому он говорил своим бесстрастным и абстрактным анализом: «Друзья мои, ведь в сущности говоря, вы понятия не имеете о шахматной игре, все, что вы делаете, никуда не годится, учитесь, прошу вас, у меня...»

Это говорил он людям английской шахматной среды, замкнутой и узкой, более чем где-либо в Европе В Англии играли в шахматы главным образом в клубах, а не в кафе, как в Париже, Вене, Берлине, и это были клубы крупнобуржуазные, как «Сити Чэсс клоб», или аристократические, как «Сент-Джемс клоб». В этой среде Стейниц оставался всегда чужаком не только по причине национальности своей, но и как профессионал, извлекавший из шахмат средства к существованию; Стаунтон был по профессии литератором, Блэкберн — вполне обеспеченным человеком. Шахматные меценаты, лорды из Сент-Джемса, купцы из Сити, смотрели на Стейница с некоторым пренебрежением, как на «оплачиваемого» человека. Понятно, что вызывающее поведение Стейница шокировало одинаково и лордов, и купцов. Стейницу в анализе партий слишком часто приходилось иметь дело со своими «соперниками», с тем же Цукертортом, Блэкберном, Бердом; он нарушал, следовательно, священный «спортивный закон», действительный не только для Англии той эпохи, но и для любой буржуазной среды, ханжеской и лицемерной, закон, гласящий: ненавидь как угодно твоего конкурента, но не говори вслух, что он хуже тебя... А Стейниц говорил, не жеманясь и не винясь, вслух, во весь голос.

Неудивительно, что Стейниц уже в этот период своей жизни «нажил многочисленных врагов», по словам шахматного биографа и издателя его партий Бахмана. Как не нажить! И они воевали с ним. Не только на столбцах других шахматных отделов, в порядке теоретической полемики, но и другим, более опасным оружием, связанным опять-таки со спецификой шахматной игры.

Было бы смешно и нелепо, если бы к литературному или музыкальному критику обратился раскритикованный им писатель или композитор с любезным предложением: а ну напиши сам роман или симфонию, посмотрим, у кого выйдет лучше! Но

Стейницу это мог сказать каждый шахматист. И говорили, а он, как было сказано, уклонялся с 1876 года от участия в турнирах, потому ли, что он не хотел отвлекаться от ответственной работы создания нового шахматного мировоззрения, или потому, что еще не считал себя готовым для защиты и проверки своих новаторских идей в практической игре. Но все знали, и он знал, что час проверки наступит, и если он не окажется готов к этому часу, его ждет моральное и идейное банкротство.

Все же это трудное десятилетие было счастливым периодом в жизни Стейница. Редактирование отдела и гастрольная игра давали ему известное материальное благополучие, престиж его был высок, усиленная творческая работа доставляла ему подлинную радость.

Стейниц жил полной жизнью. И, оглядываясь назад, на пройденный путь, он мог вспомнить с улыбкой когда-то сказанную фразу: на шахматной доске я Эпштейн! Теперь он не нуждался в этой фразе.

Жестокая комбинация

Час проверки наступил. И, возможно, приблизил его сам Стейниц неудержимым взрывом своего «дурного характера». В конце 1881 года острая полемика завязалась между Стейницем как редактором шахматного отдела «The Field» и влиятельнейшим не только в Англии, но и во всем шахматном мире журналом «Chess Monthly », во главе которого стояли Иоганн Герман Цукерторт, опаснейший, по общему мнению, соперник Стейница, и Л. Гоффер, средний шахматист, но видный английский шахматный деятель, издатель и редактор шахматной литературы и вообще «меценат благородного спорта», из породы тех «просвещенных любителей», которые всегда были так ненавистны Стейницу еще с периода кафе «Куропатка», — по их адресу Стейниц никогда не жалел горьких и резких слов.

Полемика по теоретическим вопросам быстро приняла, и, очевидно, по вине Стейница, резко личный характер: он никогда не претендовал на лицемерную бесстрастность, на лжеобъективизм; как у всякого идейного бойца, враги идеологические были его личными врагами. И этот теоретический спор неминуемо должен был упереться в формулу: но кто же вы, спорящий со мной! И как бы предвидя эту неизбежную формулу, Стейниц тут же печатно вызвал и Цукерторта и Гоффера на шахматный матч, издевательски предложив обоим фору в две партии. Конечно, это был аргумент скорее эмоциональный, чем логический, и полемика на этом оборвалась, получив, однако, в дальнейшем совершенно неожиданное и «глубоко комбинированное» завершение.