Но сколько было у меня зевков в этом матче, — мог бы сказать Стейниц. Увы, он был бы прав: матч изобиловал грубейшими ошибками обеих сторон. В практике для Чигорина они встречались, но для Стейница? Еще требовательнее, еще властнее, чем в матче с Гунсбергом, оказался его возраст, и с другой стороны — еще большие практические жертвы потребовал догматический характер его мышления: ведь в первой половине матча не отказался он от своей защиты в гамбите Эванса, и проиграл 4 из 8 игранных этим дебютом при одном выигрыше и 3 ничьих, и вдобавок проиграл 3 из четырех игранных им защитой двух коней. Семь партий принесены были в жертву призраку!
Побежденный победитель
Говорит Эмануил Ласкер:
«Стейниц был мыслителем, достойным университетской кафедры. Игроком он не был: для этого он был слишком глубок. Он был побежден игроком, и умер мало оцененный миром. И я, его победитель, считаю своей обязанностью воздать должное сделанному им, дать правильную оценку его деятельности».
Это достойные, благородные и... несправедливые слова: несправедливые по отношению к Ласкеру. Ибо Ласкер не только игрок, или даже гениальный игрок: Ласкер величайший диалектик шахматной игры, и победа Ласкера над Стейницем была победой диалектика над догматиком. Тогда, в момент его победы, и еще долго после того, этого еще не видели, тем более, что диалектика — доминанта ласкеровского мышления и ласкеровского характера — еще не сказалась с достаточной отчетливостью в тот ранний период его деятельности, и лишь в свете исторической перспективы становится ясным, что и тогда Ласкер был уже Ласкером.
Но это о Ласкере; о нем речь впереди; вернемся к Стейницу.
Итак, матч с Чигориным окончен, еще одно «покушение» отбито, еще раз «звание» осталось за ним. А что же дальше? Разве не видит Стейниц, что чем дальше, тем больше жадных рук будет тянуться за его «короной»? Разве не понимает он, что удержать ее в конце-концов не удастся? Он сам знает, что учил по-настоящему понимать шахматы, учил — и научил; и эту его роль начинают уже сознавать, но если научил, то... тут нужно сделать логический вывод: то, значит, должен появиться тот, кто понимает шахматы так же, как он, но играет, за доской, лучше, сильнее его, хотя бы в связи с его возрастом.
И он, Стейниц, человек строгой аналитической мысли, ненавидящий мишуру, иллюзии, внешний блеск («комбинационный» стиль) — неужели будет он держаться за эту мишуру, «звание», за титул «чемпиона мира»; неужели это игрушечное звание имеет большую цену для него, чем его призвание? А ведь призвание свое он оправдал, осуществил, и этого никто у него отнять не может...
Так чего ж, казалось бы, проще, как выполнить принятое еще до последнего матча с Чигориным решение— отойти от серьезной практической игры, заняться вплотную важнейшей теоретической работой, где так много еще можно и нужно сделать: ведь вышел в свет только первый том «Modern Chess Instructor» и первый выпуск второго, проанализировано лишь шесть дебютов, а их — десятки, не систематизированы основные положения «новой школы».
И однако: с 1894 года литературно-теоретическая деятельность Стейница почти совершенно прекратилась, дальнейшие томы его труда не были написаны, с 1893 года перестал выходить и его журнал. Но зато за эти последние 6 лет своей жизни, с 1894 по 1899 год, он так много и страстно играл в шахматы, как никогда раньше. Три матча и восемь турниров за шесть лет! А за предшествовавшие этому периоду 18 лет, с 1866 по 1884 год, — те же восемь турниров и восемь матчей (серьезного значения). Словно юноша, только что познавший прелесть игры, бросился он нетерпеливо и страстно к шахматной доске.
В чем же здесь дело? В «неутолимом честолюбии», — говорят одни и мудро порицают этого неразумного старика, никак не желавшего расстаться с мыслью об «успехах». В натуре борца, который умирает, сражаясь, — говорят другие и восхваляют «героизм Стейница». Но не трудно заметить, что эти абстрактно моральные оценки являются по существу ничего не говорящими обывательскими суждениями. Дело здесь гораздо сложнее, оно связано со сложной и жестокой спецификой шахмат.
Прибегнем к аналогии из смежных к шахматам областей человеческой активности: спорта и искусства. Представим себе психологию чемпиона мира — боксера, теннисиста, конькобежца. Он знает, что сейчас, в данный момент, он сильнее всех в мире. Но точно так же он знает, что это временно, преходяще, не надолго, что он должен потерять свой титул, ибо есть один конкурент, с которым ни он и никто никогда справиться не мог, ибо этот конкурент — время, биологические законы, против которых бессилен человек. И если слабеет у него сердце, дрябнут мускулы, укорачивается дыхание, — что же здесь можно поделать? И не нужно быть философской натурой, чтобы понять, что это не «персональная обида». И побежденный боксер в Америке, теряя свою рыночную ценность, открывает бар и мирно рассказывает о своих былых подвигах на ринге. В условиях же нашей, основанной на товарищеском отношении к человеку, культуры побежденный чемпион спорта отнюдь своей человеческой ценности не теряет. Поражение в спортивном состязании, обусловленное возрастом, — обидно, неприятно, но не трагично. Спорт и трагедия — понятия несовместимые. В области искусства мыслима трагедия бессилия, конфликта между замыслом и осуществлением, но никак не трагедия поражения, обусловленного возрастом. В искусстве ведь нет состязаний, нет чемпионов, стало быть, и нет победителей и побежденных, а ослабевание творческих сил к старости — совсем не обязательно (примеры: Гете, Толстой, Горький, Франс, Шоу, или Рембрандт, Тициан, Роден, Репин, Бетховен, Верди, Ласкер), а если творческие силы ослабевают, то очень постепенно, и можно при оптимистической натуре и вовсе этого не замечать. Никто не может опровергнуть Сарру Бернар, игравшую в семидесятилетием возрасте «Орленка», ее убеждения, что она великолепно играла. Нельзя ни опровергнуть, ни доказать.
А вот в шахматах можно и опровергнуть и доказать. Ибо шахматы не только искусство, но и состязание, спорт. Но ведь в шахматах ослабление творческих сил также совсем не обязательно, ибо шахматы не только спорт, но и искусство. И вот из комбинации этих элементов — спорта и искусства, комбинации единственной во всей человеческой практике и требующей проверки творческих сил, многократной, постоянной проверки, именно и только через состязание спортивного характера, — и возникает трагедия шахматиста, равной которой, конечно, не знают ни люди спорта, ни люди искусства. Поражение первых — проверяемо и необходимо. Поражение вторых — не проверяемо и не необходимо. А поражение шахматиста — проверяемо, но не необходимо.
Отсюда и возникла трагедия Стейница. Он проверял. В трех матчах и восьми турнирах он проверял — действительно ли ослабли, истощились его творческие силы, действительно ли он уже больше не Стейниц. И тем жесточе и острее была эта трагедия, что возникали моментами радостные иллюзии, которыми как же не плениться...