И однако талантливейший гросмейстер А. Нимцович — воплощение бунтарского духа в шахматах, называет Тарраша «посредственностью и в шахматах и в жизни». И однако глубокомысленный Рихард Рети пишет о Тарраше: «Самое характерное для Тарраша, как для человека, так и для шахматиста, — он умеет приспособиться к требованиям сцены». Рети имеет в виду, что Тарраш играет не для себя, а для зрителя, не столь играет, сколь демонстрирует. Что же он демонстрирует? «Вечные законы» шахматной игры, найденные Стейницем, разработанные и систематизированные им, Таррашем, в силу чего он и владеет ими лучше, чем кто-либо из живущих. В этом был искренно убежден Тарраш и в этом показал он характерную ограниченность своего мышления. Действительно, он создал из «правил шахматного поведения», указанных Стейницем, целый свод суровых законов. Но если Стейниц был догматиком, то шахматное мышление Тарраша пронизано самодовольным педантизмом.
В шахматном его лексиконе фигурировали такие термины, как «безобразный», «причудливый», «антиэстетичный» ход. Другими словами, Тарраш непрочь был считать себя законодателем и в этике и в эстетике шахматной игры. Пусть слишком сурово суждение о нем Нимцовича, что Тарраш не дал миру ни одной новой шахматной мысли, но, несомненно, его органически раздражала всякая попытка индивидуального шахматного мышления — к нему он и применял эти свои термины. Наступившее в первом десятилетии XX века окостенение «новой школы», даже идейное ее загнивание, приведшее к торжеству безыдейной позиционной игры, основанной на заучивании дебютов и применении так называемых лучших ходов, — несомненно связано с именем Тарраша. И бунт неомодернистов, поднятый в начале второго десятилетия Нимцовичем, Рети, отчасти Алехиным и Боголюбовым, был восстанием против духа Тарраша, против застывших канонов «лучших ходов», против наукообразности в шахматах.
И все же Тарраш был чрезвычайно сильным практическим игроком — достаточно взглянуть на его великолепные турнирные успехи в конце XIX и начале XX века. Технику игры он освоил прекрасно и умело применял стейницевский метод использования еле заметного позиционного преимущества, создания у противника стесненного положения и позиционного его зажима. Удавалось ему этого добиться — и он считал свою победу обеспеченной: ведь так гласят непреложные шахматные законы.
Как относился Ласкер к своему старому сопернику, с которым он не встречался за шахматной доской с Нюренберга 1896 года, т. е. 12 лет? Он понимал Тарраша, быть может, лучше, чем понимал себя Тарраш; «проблема Тарраша» была им решена еще до матча. Интересны в этом смысле его высказывания о Тарраше, опубликованные незадолго до начала их матча:
«Мой и Тарраша стиль совершенно различны. Тарраш пишет о шахматах и соответственно играет с большим глубокомыслием, но без крепкой базы. Если стратегия шахмат такова, каковой она вырисовывается в его сознании, она чудесна, но совершенно непонятна. Если бы мир создавался по этому прообразу, то это был бы блистательный дворец. Я поклонник силы, здоровой силы, которая идет на максимальную крайность для того, чтобы достичь достижимого. Мы оба очень разны и, чтобы сказать правду, не любим друг друга».
Нарочитую сложность этого высказывания легко расшифровать: Ласкер издевается над «наукой» Тарраша, считая ее иллюзорной, метафизической, наивной: и вместе с тем подвергает сомнению силу характера Тарраша; другими словами, он скептически относится к своему сопернику и как к мыслителю и как к бойцу; в последнем он был особенно прав — качеств бойца у Тарраша абсолютно не было; предоставленный самому себе, без опоры «законов», он легко терялся.
Но после такого высказывания Ласкеру не оставалось ничего другого, как выиграть матч. Он его и выиграл с очень убедительным результатом: — плюс 8, минус 3, ничьих 5 (матч игрался до 8 выигранных партий).
Зигберт Тарраш
Две партии этого матча были особенно характерны как для Ласкера, так и для Тарраша. В одной из них, классической испанской партии, — а она была коньком Тарраша, — он, играя белыми и развивая партию по всем правилам стейницевской стратегии, добился стесненного положения черных фигур, т. е. очевидно позиционного преимущества. Что же делает Ласкер? Он «ошибается»: он предпринимает рискованные маневры своей ладьей, перебрасывая ее в лагерь противника — маневр этот выглядит объективно, как вопль отчаяния. Ласкеровскую ладью можно теснить, можно отрезать путь ее отступления. Тарраш это и делает — последовательно, неумолимо. И в момент торжества, когда у ладьи нет ни одного хода, Тарраш с ужасом видит, что благодаря его «естественным», «лучшим» ходам на доске создалось новое положение: черные могут осуществить пешечный прорыв не только освобождающий ладью, но дающий теперь уже черным позиционное преимущество. Тарраш глубоко задумывается и торжествует снова: Ласкер не доглядел до конца. Делая свой прорыв, Ласкер дает белым возможность провести эффектную комбинацию: временно пожертвовав пешку, добиться размена, упрощения и, во всяком случае, ничейных шансов. Ласкер осуществляет ожидаемый прорыв, Тарраш проводит свою неожиданную комбинацию и в решающий момент натыкается на еще более неожиданное ее опровержение. И Ласкер удерживает пожертвованную ему пешку, сохраняет также позиционный перевес и легко выигрывает партию. Эта партия читается как эффектная, хитро сплетенная новелла об обманутом обманщике, и озаглавить ее нужно было бы: тактика против техники.
Вторая партия еще более драматична. Это опять испанская партия, у Тарраша снова белые. И опять Ласкер на десятом ходу в худшем позиционном положении. «Всякий другой, кроме Ласкера, наверно проиграл бы эту партию», — пишет о ней Рети. Но как же можно спастись из этого плохого положения? Стараться улучшить его, — ответил бы каждый шахматист; попытавшись ухудшить его, — отвечает Ласкер. И он делает ход, который кажется просмотром, ибо он ведет через несколько ходов к потере пешки. Но это является, по существу, сознательной жертвой пешки. Тот, кто жертвует в партии, хочет добиться либо материального перевеса (жертва пешки для выигрыша фигуры и т. д.), либо позиционного перевеса; Ласкер же жертвует в этой партии, чтобы добиться психологического преобладания. Поэтому он обставляет эту жертву — как просмотр, как ошибку. В результате положение на доске страшно усложняется. Оно, пожалуй, и сейчас лучше для Тарраша, но партия приобрела уже другой характер; чтобы выиграть ее, белые должны проявить энергию, инициативу, способность принять быстрое и рискованнее решение, — обнаружить все боевые качества, которых как раз нет у Тарраша. И, выиграв пешку, Тарраш теряется, перед ним выбор нескольких лучших ходов, он топчется на месте и проигрывает партию, при лишней и вдобавок проходной пешке.
Может создаться впечатление от этого беглого рассказа, что Тарраш просто плохо играл. Это неверно. Играл он хорошо — но своими 16 фигурами против 16 фигур противника; Ласкер же, кроме того, играл и против семнадцатой фигуры и, главным образом, против нее, — против фигуры самого Тарраша. В этом и заключается его опаснейшее оружие — «психологический метод».
И вот поэтому, не поняв этого метода, опять не хотели верить победе Ласкера. Опять говорили, что Тарраш играл значительно ниже своей силы. Не хотели, вернее, еще не могли понять: в том-то и заключается исключительная сила Ласкера, что он как бы вынуждает противника к плохой игре. В дальнейшем это поняли — и нужно отдать ему справедливость — понял и сам Тарраш.
Но кто же следующий? Кто из современников Ласкера после Маршалла и Тарраша считает, что он играет если не лучше, то и не хуже чемпиона?
Может быть на этот вопрос ответит петербургский турнир 1909 года, состоявшийся вскоре после матча Ласкер—Тарраш.
Правда, на этом турнире нет четверки — Маршалл, Мароци, Тарраш и Яновский, — но вопрос о Маршалле и Тарраше уже решен, Яновский незадолго до этого проиграл матч Маршаллу, разбитому и Таррашем и Ласкером, а Мароци, при всей силе своей игры, никогда не претендовал на лавры чемпиона. В турнире участвуют блестящие представители шахматной молодежи и среди них двадцатисемилетний шахматист из Лодзи, Акиба Рубинштейн. Может быть с целью познакомиться с этой молодежью и согласился Ласкер на поездку в Петербург.