«Оба противника смотрели на эту партию, как на решительный поединок. Противоположности их характеров встретились в шахматном бою. И все-таки партия вышла весьма глубокой и идейной. Мысль одержала победу над чувством, не было сделано никаких очевидных ошибок. Она развивалась столь же последовательно, как драматическое произведение. Капабланка был уже уверен в победе, как только заметил слабость моей пешки. На нее он и направил все свои силы, но тут же он был совершенно ошеломлен моим ответным ходом. Он никогда не мог подумать, что я лишу ее возможности продвинуться. Сегодня я играл против всяких правил и теорий. Ведь пешка, которая подвержена атаке и которую нельзя продвинуть вперед, почти всегда гибнет. Но передо мной была одна из тех позиций, которые противоречат всяким правилам».
Ласкер откровенен, но не до конца. Он умалчивает, что всегда стремится создать позиции, противоречащие всяким правилам.
Так протекала эта принципиальнейшая в жизни Ласкера битва — петербургское генеральное сражение 1914 года.
Климат Гаванны
Период некоторой душевной усталости и подведения итогов почти всегда неминуем в жизни каждого бойца, особенно если его борьба имеет индивидуальный характер, связанный лишь с его личностью. Это случилось и с Ласкером. После Петербурга наступает длительная пауза в его шахматной жизни, прерывающаяся лишь двумя незначительными состязаниями и продолжающаяся вплоть до 1921 года, его гаваннского матча с Капабланкой. Годы империалистской войны Ласкер провел в Германии, живя «спокойно, хотя и впроголодь». Но эта пауза в шахматной деятельности была заполнена громадной умственной работой: это были годы труда над основным его философским сочинением «Философия несовершенного», законченным в 1918 году. В одном из разделов этого труда Ласкер излагает созданную им науку борьбы, или, пользуясь его термином, — «махологию». Этой своей концепции Ласкер придает особое значение. В опубликованном в 1926 году «Учебнике шахматной игры» он пишет о ней:
«Теория борьбы, которую предугадывали такие люди, как Макиавелли, Наполеон, Клаузевиц, которая точно была предопределена Стейницем на шахматной доске... мною была изложена философски и таким путем сделана достоянием всего мира; она очень глубоко проникнет в жизнь человечества». И несколькими строками выше: «Когда-нибудь в будущем моя философия, — да простит мне читатель это убеждение, основанное не только на тщеславии, — будет признана и оценена всем миром».
Нет необходимости детально анализировать общие философские концепции Ласкера и его «махологии». Эта концепция о несовершенности мира, как познаваемого объекта, так и интеллекта, познающего субъекта, отражая в известной степени основные тенденции эпохи загнивания буржуазной культуры и, в частности, тот психологический шок, который претерпела европейская интеллигенция во время войны, — является по существу своему типичной метафизической концепцией, построенной формально-логическим путем.
Но интересно отношение между Ласкером философом и шахматистом. Шахматная его деятельность, оказывается, дала ему материал для создания одной из частей его философского трактата. Это был подготовительный опыт — так представляет дело сам Ласкер. К примеру говоря, партии его в петербургском турнире с Рубинштейном и Капабланкой, имеющие громадную шахматно-эстетическую и шахматнопознавательную ценность, оказались лишь сырым материалом для какого-то абзаца в его философском труде. Так склонен думать сам Ласкер, — для нас неприемлема эта точка зрения, здесь нам нужно защищать Ласкера от Ласкера. Призовем на помощь аналогию. Представим себе человека, который, в поисках общих законов построения музыкального произведения и мобилизуя материал для иллюстрации этих законов, создал по пути, мимоходом, десятки и сотни гениальных сонат и симфоний. Это и случилось с Ласкером. Правда, Ласкер не уклонился от намеченного пути и написал свой труд. Но мы благодарны ему не за философскую его теорию, а за шахматную практику.
Проследив эту практику на 25-летнем периоде, естественно, приходим мы к вопросу: нельзя ли ее обобщить? Каков облик Ласкера-шахматиста, в чем его стиль?
Литература о Ласкере-шахматисте достаточно велика. Но это эмпирические наблюдения, почти одни и те же у всех, кто о нем пишет. Все знают, что Ласкер очень не точно, а зачастую и плохо разыгрывает дебюты, в отличие от всех шахматистов «новой школы» начала XX века, а тем более современных шахматистов, у которых знание теории дебютов является основой шахматного познания. За все время своей шахматной деятельности, а ей скоро минет полвека, Ласкер как бы не мог одолеть дебютной стадии игры. А может быть не хотел одолеть? Может быть он сознателен в своих ошибках? Многие держатся и такого мнения. Известно также, что Ласкер особо силен в стадии эндшпиля, что он стремится к размену фигур, к видимому упрощению. И наконец установили эмпирические наблюдения характерную способность Ласкера («колдовство», «внушение») превращать для себя проигранные партии в ничью, мертво-ничейное положение в выигрыш. Можно было бы сказать: чем хуже положение Ласкера, тем он страшнее; Ласкер выигрывает благодаря, собственным ошибкам. Это эмпирическое наблюдение блестящий шахматный писатель Тартаковер пытался обобщить в общий закон, применимый к любой партии.
Говорили также, что «секрет Ласкера» в плане игры. Пусть ошибочен этот план, но с такой уверенностью в своей правоте и железной настойчивостью Ласкер его проводит, что в итоге дезориентирует противника. И это наблюдение верно, но и оно голо эмпирично.
Сам Ласкер неоднократно указывал, что для него шахматы не искусство, не наука, а только борьба. Бесспорен и общепризнан, стало быть, вывод, что его стиль — стиль борца. Но и для Алехина шахматы — борьба, но и для математика Эйве шахматы — борьба. И однако в той же степени отличны они друг от друга, в какой отличны они оба от Ласкера.
Одна цитата из Ласкера придет нам на помощь. Он писал о неудаче Рубинштейна в петербургском турнире:
«Рубинштейну в Петербурге в первый раз жестоко изменила судьба, и это не в меру его потрясло. Он вероятно понял теперь, что это не пустая фраза, что жизнь есть борьба. Для игры Рубинштейна характерен стиль, которому несомненно принадлежит будущее. Это стиль, так сказать, «безличный». Играя, Рубинштейн никогда не считается с индивидуальностью своего противника. Он исходит из того, что «А» играет с «Б», и спрашивает себя, какой при данном положении ход будет наилучшим. Обыкновенно он и делает этот наилучший ход. Но на этот раз судьба посмеялась над ним и как бы спросила его с легкой иронией: итак, «А» против «Б», — ну нет, в конце концов ведь и ты все-таки живой человек».
Это написано о Рубинштейне. Но только ли о нем, а не о Тарраше также, о Мароци, о Шлехтере? Разве своей игрой с ними не доказывал Ласкер воочию, что не «А» играет с «Б», а Ласкер с имя рек? И разве эти же слова не относятся еще «в большей степени к самому зачинателю «новой школы» Стейницу? Ласкер неоднократно и настойчиво говорит о теории Стейница как об «откровении», гениальном прозрении, абсолютизирует ее, подчеркивая ее значение, как универсальной теории борьбы, примененной, в частности, в шахматах. Себя Ласкер считает верным стейницианцем, лишь открывшим миру значение учителя. Стейниц сам отнюдь не стремился сделать свои воззрения на шахматы базой философских теорий, и в этой области отношения Ласкера к Стейницу носят чисто эмоциональный характер. Но как относился Ласкер-шахматист к шахматным воззрениям Стейница? Они не прошли для Ласкера бесследно и в начале его пути. Но если был среди шахматистов тот, кто упорно полемизировал в своей практике со Стейницем, более того, органическим антистейницианцем, — то это был только Ласкер, когда он созрел. И в этом, больше чем в чем-либо, «секрет Ласкера-шахматиста».