Я хорошо знала это место, а оно хорошо знало меня — здесь нечасто бывали другие люди. Плотной зеленой стеной высокие деревья обступали эту часть реки — не такую широкую, как везде, но глубокую, с прозрачной манящей водой. Течение было слабым, и над зеркально-ровной водной гладью вытягивался старый деревянный пирс с позеленевшими досками. Уже много лет к нему не швартовалась ни одна лодка и с него со звонким хохотом не плюхался в воду ни один ребенок. У самого края стоял бог знает откуда взявшийся стул, целиком обитый красной тканью, родом тоже из прошлого века. Эти два старика — пирс и красный стул — источали потрясающе-тоскливое спокойствие, хранили отпечаток наложенной на природу руки человека. Если сосредоточиться, мне казалось, можно услышать, как пирс рассказывает стулу о временах, когда никаких других пирсов в округе ещё не было, и здесь толпились дети и сновали рыбаки. О временах, когда каждый март старые деревянные доски ещё не застилали ровными штабелями ярко-красные гвоздики в память о навсегда шестнадцатилетней Алисе, которая именно здесь прыгнула в воду, привязав к себе пять булыжников.
Пирс не стал для меня местом смерти, как для всех остальных — он был местом жизни. Ни одна чужая измученная мысль не могла тронуть здесь мою голову, а мои собственные муки покорно отступали. Только здесь, здесь и нигде больше я находила в себе силы мириться со смертью — потому что, если смотреть ей прямо в лицо, всякие страхи кажутся неважными. Здесь я была свободна и спокойна.
Пока Ян возился с лошадьми, я набрала охапку одуванчиков на длинных стебельках — сегодня им уготована важная миссия стать венками — и аккуратно забралась на стул, придвинув его к самому краю и свесив ноги. Скоро Ян улегся рядом прямо на доски, и мы уставились в цветное небо, слушая первые голоса вечерних цикад. Смеркалось, по бледно-голубому небу над темными верхушками деревьев разлились акварельные лиловые и розовые дорожки, а ещё выше застыли подсвеченные прощающимся солнцем перистые облака. С каждым вдохом я чувствовала, как наполняюсь силой этих последних, слишком жарких для весны, дней мая.
— Встретил на днях брата твоего. Он сказал, ты опять разбила сердце очередного ухажера.
— Да было бы что там бить, — я наморщила нос. — Он эмоциональное бревно, не понимает ничего важного. Вот так спокойно не просидит и минуты, то захрапит, то вскочит, потому что скучно ему, видите ли. Говорит, вся эта красота природы банальна, и я слишком её преувеличиваю.
— Нда-а-а, — насмешливо протянул Ян, достав пакет с табаком и с неудовольствием обнаружив, что тот кончился. Ян курил исключительно тот табак, который сам выращивал и сушил, с глубоким презрением относясь ко всем прочим продуктам табачной индустрии. — Снова не состоялась великая любовь, как неожиданно. Это уже третий непонимающий за год?
Это был четвертый. Когда появился первый, Ян на правах названного старшего брата очень беспокоился, ко второму отнесся уже спокойнее, а позже вообще начал смотреть на этих бедолаг снисходительно. При встрече с последним Ян дружески похлопал его по плечу со словами, что, если тому придется меня задушить, он поймет.
— Но они действительно все… странные. Правда! Они не хотят даже попытаться увидеть то, что вижу я, вообразить красивый и огромный мир. Считают и себя и меня песчинками в пустыне, которые не способны ни отличиться, ни достичь чего-то важного. От этого непонимания мне скучно и грустно.
Ян сел.
— Лося, это ты странная, а не они. Ты влюбляешься, а потом разочаровываешься, потому что не можешь переделать человека под свой вкус. Может, твой мир и красив, но с чего ты взяла, что кто-то обязан понимать это? Люди, как и ты, каждый день строят жизнь вокруг себя, возвышая в ней одно и приуменьшая другое на основе своих чувств и желаний, и невзирая на справедливость своих решений. Правда каждого из нас — только в нашей голове, а видеть мир другого человека — это значит принимать его истины. Это слишком тяжело. Ты можешь распахнуть перед человеком двери в свой мир — яркий и прекрасный, где жизнь летит, бурлит, где даже самое малое имеет свою неповторимость. Ты можешь сказать, что он достаточно удивителен, чтобы увидеть все это, чтобы понять, потому что искренне так считаешь. Но он, скорее всего, не поверит тебе. Потому что люди привыкли верить только своей собственной правде. И он предпочтет остаться в своем мирке, даже если он темный и скучный, он предпочтет верить в то, что он — один из миллиардов таких же людей, способных только к потреблению. Он скажет, что удивительность — это само собой разумеющееся в человеке, что не стоит придавать этому значение, что такая уникальность создает массовость. И, послушай, самое обидное — тебе придется это принять и оставить его таким, потому что если ты не сделаешь этого, то не будешь ничем отличаться от него самого. Так что попытка открыть кому-то глаза — это всегда плевок в душу, прежде всего, самому себе.