Франсуа был в замешательстве.
– Я знаю, что были какие-то неприятности. Большего я сказать не могу.
– Очень хорошо, – проговорила матушка. Именно эти слова она произносила в нашем детстве, когда мы плохо себя вели и заслуживали наказания. В тот вечер ничего больше сказано не было, но на следующее утро матушка велела мне сопровождать ее в Плесси-Дорен. Кюре, мсье Конье, был уже в церкви, он ждал нас. Как это обычно водится в маленьком местечке, слух о нашем приходе опередил нас.
– Что там такое случилось с Мишелем? – спросила матушка, приступая сразу же к делу.
Вместо ответа кюре открыл церковную книгу, уже приготовленную заранее, и указал на одну из записей.
– Прочтите это, мадам, – сказал он, – и вам все станет ясно.
Запись гласила следующее: «Шестнадцатого апреля тысяча семьсот восемьдесят восьмого года крещена Элизабет Пелажи, рожденная от незаконной связи между Элизабет Пелажи, служанкой, и Мишелем Бюссон-Шалуаром, ее хозяином. Крестный отец – Дюкло, рабочий, крестная мать – дочь Дюрошера, рабочего. Подпись: Конье, кюре».
Матушка застыла на месте. В течение какого-то времени она не могла вымолвить ни слова. Затем обернулась к кюре.
– Благодарю вас, – сказала она. – Больше здесь не о чем говорить. Где находятся мать и ребенок?
Прежде чем ответить, кюре несколько помедлил.
– Ребенок умер, – ответил он. – Это, наверное, к лучшему, во всяком случае для него самого. Насколько я понимаю, мать уже больше не живет со своими братьями, она перебралась к родственникам куда-то в другое место.
Мы попрощались с кюре и пошли по дороге, ведущей на вершину холма, где располагался Шен-Бидо. Матушка долго ничего не говорила. Мы были уже на середине склона, когда она остановилась передохнуть. Я видела, что она глубоко расстроена.
– Никак не могу понять, – задумчиво проговорила она, – почему мои сыновья попирают нравственные принципы, которые я ценю больше всего на свете, почему они губят себя.
Я ничего не могла ей ответить. Не было никакой видимой причины, объясняющей их поступки, ведь все мы были воспитаны одинаково.
– Мне кажется, – осмелилась я наконец заметить, – что у них не было дурных намерений, что бы они ни делали. Все они – Робер, Мишель да и Пьер тоже, – бунтари по натуре. Они как бы восстают против всех традиций, против всего того, что ценили вы с отцом. Если бы у вас был другой характер, не такой властный, может быть, все было бы иначе.
– Возможно… – проговорила матушка. – Возможно…
Мишель находился у печи, у него была смена, однако матушка не постеснялась немедленно за ним послать и тут же все ему выложила.
– Ты злоупотребил своим положением хозяина и опозорил свое имя, – сказала она ему. – Запись в приходской книге Плесси-Дорена останется здесь на вечные времена. Я даже не знаю, что внушает мне большее отвращение, банкротство Робера или твое поведение.
Брат не оправдывался, не пытался свалить вину на братьев Пелажи или на их сестру. Только к одному человеку он испытывал ненависть, это был кюре, мсье Конье.
– Он отказался п-похоронить р-ребенка, – говорил взбешенный Мишель, – он самолично распорядился, чтобы д-девушку отослали отсюда к каким-то родственникам. Для меня он больше не существует, как, впрочем, и все остальные священники, вместе взятые.
Он вернулся на работу, не сказав больше ни слова, не пришел он и к ужину. На следующий день мы с матушкой вернулись в Сен-Кристоф, а потом были все время заняты приготовлениями в двойной свадьбе. К сожалению, позор, который навлек на себя Мишель, омрачил нашу радость. Казалось, что с цветов, украшавших весну наших надежд, облетели все лепестки.
Как странно было мне устраиваться в Шен-Бидо в качестве жены одного из двух хозяев, заняв в нашей маленькой общине место, принадлежавшее прежде матушке. Помню, как она приехала в последний раз, чтобы забрать остатки своих вещей, обещая часто навещать нас, чтобы убедиться, что все в порядке. Мы стояли у въездных ворот, ведущих на завод, наблюдая, как она садится в одну из заводских повозок, которая должна была отвезти ее в Турень. Веселая, улыбающаяся, она расцеловала нас всех троих по очереди, давая в то же время последние распоряжения Франсуа и Мишелю по поводу отправки партии товара, который она не могла оставить без внимания, поскольку он предназначался для одного торгового дома в Лионе, хорошо известного ей и моему отцу.
Рабочие, свободные от смены, вместе с женами и детьми выстроились вдоль дороги, чтобы ее проводить. У некоторых из них были слезы на глазах. Она высунулась из окна и помахала им рукой. А потом кучер хлестнул лошадь, карета скрылась из глаз и покатила вниз, к Плесси-Дорену, оставив за собой лишь стук колес по каменистой дороге.
– Так кончается эпоха, – заметил Мишель, и, взглянув на него, я увидела его потерянный взгляд – он был похож на брошенного ребенка. Я тронула его за рукав, и мы все трое вошли в заводские ворота Шен-Бидо, чтобы начать нашу совместную жизнь.
Это был не только конец царствования Королевы Венгерской, которая властвовала над нашей общиной, состоявшей из нескольких заводов, в течение сорока лет, это был конец – он наступит еще только через год, пока мы об этом не знаем – старого режима во Франции, длившегося пять веков.
Часть вторая
ВЕЛИКИЙ СТРАХ
Глава седьмая
Зима в тысяча семьсот восемьдесят девятом году выдалась удивительно суровая. Никто, даже самые старые люди в нашей округе не могли припомнить ничего подобного. Морозы установились необычайно рано, к тому же год был неурожайный, и местные арендаторы и крестьяне оказались в бедственном положении. Нам на нашем заводе тоже приходилось нелегко: обледеневшие, занесенные снегом дороги стали почти непроезжими, и нам стоило больших трудов доставлять товар в Париж и другие крупные города. Это означало, что у нас на руках скопилась непроданная продукция, и было маловероятно, что мы сможем сбыть ее весной, потому что за это время торговцы закупят нужный им товар в другом месте, если они вообще будут делать какие-то заказы. В то время из-за беспорядков, прокатившихся по всей стране, наблюдалось общее падение спроса на предметы роскоши. Я и раньше слышала, как мои братья, и в особенности Пьер, рассуждали с матушкой об общем упадке в нашем стекольном ремесле, да и в остальных ремеслах тоже, по той причине, что внутренние пошлины и многочисленные налоги значительно увеличивали стоимость производства; но только после того, как я сама стала женой мастера-стеклодува и хозяйкой на нашем маленьком заводе, я полностью оценила те трудности, с которыми приходилось сталкиваться на каждом шагу.
Мы платили владельцу Шен-Бидо, мсье Манжену из Монмирайля, годовую ренту в двенадцать тысяч ливров, что само по себе было не так обременительно, но мы отвечали за состояние построек, и на нас лежал весь ремонт. Кроме того, мы платили налог на поместье и церковную десятину, и нам не хватало того леса, который разрешалось использовать для нашей печи. Мы платили штраф, если наша скотина оказывалась за пределами территории завода, а если кто-нибудь из наших людей пытался срубить дерево в охотничьих угодьях и попадался на этом, нас тоже штрафовали – приходилось отдавать по двадцать четыре ливра за каждый случай.
По сравнению с тем временем, когда работал мой отец, рабочие получали гораздо больше, в связи с тем что возросла стоимость жизни. Самые главные мастера – стеклодувы и гравировщики – получали примерно шестьдесят ливров в месяц; менее квалифицированным платили от двадцати до тридцати ливров; ученики и подмастерья получали пятнадцать—двадцать ливров. Но даже при этих заработках жить им было нелегко, поскольку они должны были платить подушный налог и налог на соль; однако самым тяжелым бременем для рабочих и их семей был рост цены на хлеб, которая за эти месяцы достигла одиннадцати су за четырехфунтовый каравай. Хлеб составлял их главную пищу – мяса они себе позволить не могли, – и человек, который зарабатывал примерно один ливр или двадцать су в день и должен был кормить голодную семью, тратил половину своего заработка на один хлеб.