Виера выдвинулся вперед, кашлянул:
— Плохие вести, старина?
Овиедо повернул к нему лицо.
— Да. Благодарю вас, — машинально сказал он и, засунув письмо глубоко в карман, пошел вдоль бараков.
Уже стемнело. В отворенной караулке беспрерывно звонил телефон. И этот звон сверлил, и волновал, и не давал остановиться на том, что необходимо было додумать до конца.
В особенности это мешало слышать голос Барбары… Грудной, очень женственный голос с небольшим придыханием…
О, этот звонок! Этот звонок!
Он попытался представить себе лицо жены, каким он его видел при последнем свидании в тюрьме. Но память принесла совсем другое: круглую смеющуюся рожицу девочки с большими любопытными глазами, тоненькой фигуркой и слегка косолапой походкой. Да, такой была Барбара, когда они встретились на школьном пикнике в их родном городе. А как она пела, когда они возвращались всей компанией на пароходе!..
Хоть бы на секунду прекратился этот звонок. Тогда он, может быть, вспомнил бы даже слова тогдашней ее песенки… Как же это? Как же она начиналась, эта песенка? Ах вот, вспомнил!
Овиедо шел, покачиваясь в такт песенке, бубня себе под нос ему одному слышимый мотив. Он был без шапки, но совершенно забыл об этом. Светлая ночь вставала вокруг него. От бараков на земле лежали резкие тени с желтыми квадратами окон. Он вдруг приблизился к одному освещенному окну и с любопытством, как посторонний, заглянул в него.
Это был чужой барак, но в нем за столом сидели точь-в-точь такие же полосатые, изможденные люди, как его товарищи, как он сам.
Овиедо отшатнулся от окна; он вдруг все вспомнил, все понял — просто, четко, осязаемо: Барбары нет. Никогда не будет.
Одна фраза из письма Симона пронеслась перед ним: «Когда вас и дорогой синьоры не стало…»
Ну, конечно же, Симон прав: и он и Барбара оба одинаково мертвы. Их обоих не стало.
Овиедо захотелось лечь на землю. И вдруг у ног его закопошилась, заскулила, тоскливо завертелась Манила.
Овиедо неловко, как будто его подшибли, сел, а потом лег на сырую, еще не оттаявшую землю. Сначала Манила испугалась и отскочила — уж очень непривычной была согнутая, как картонная карта, фигура лежащего. Но уже в следующий момент, почувствовав собачьим сердцем человеческую тоску, Манила привалилась к хозяину и стала лизать его мокрое соленое лицо.
4
С неделю Виера и другие заключенные осторожно обходили «профессора», не задирали его, не затевали своих грубых шуток. А потом все пошло по-старому, по-привычному: окрики и придирки лейтенанта, до глубокой ночи расчеты и сиденье за чертежной доской, барак, ставший невыносимо душным и смрадным.
В тени еще тянуло холодом, а из-за стены, на верное, с реки дул влажный теплый ветер, доносил запах воды, мокрого дерева.
Манила стала исчезать. Она убегала, вероятно, еще ночью, когда никто не мог ее задержать, пропадала где-то целый день и возвращалась только к ужину, когда Овиедо имел обыкновение ее кормить. Она подрыла под воротами узкий лаз. Вернувшись, она суетливо и виновато ласкалась к Овиедо, набрасывалась на еду и тут же, устав за день, засыпала, вздрагивая и лая во сне.
Заключенные заметили постоянные исчезновения собаки и зло ругали ее за измену.
— Была своя, тюремная, а как волю почуяла — стала чужая, — с обидой говорили они.
Как-то вечером Манила возвратилась к ужину не одна. За ней, на некотором расстоянии, следовал пушистый пес серой окраски. Очутившись на тюремном дворе, пес стал пугливо озираться и дрожать всем телом: видимо, никогда еще не приходилось ему попадать в такое унылое место. Манила прыгала вокруг Овиедо, ласково визжа, поглядывая на серого и, видимо, приглашая его не бояться и подойти ближе. Овиедо попробовал подозвать его, свистел, похлопывая себя по ноге, но пес все так же испуганно пятился к спасительному лазу в воротах и скоро исчез.
С этого вечера Манила как будто опять стала прежней, она перестала бегать наружу и весь день лежала, развалившись на солнечном местечке во дворе, щуря глаза, дремля, блаженствуя.
Овиедо первый заметил, что у Манилы будут щенята, а за ним обнаружили это и остальные заключенные и начали, дурачась, поздравлять «профессора»: вскоре он будет дедушкой.
Он не обижался и даже сам пошутил, что вот, мол, на старости лет придется нянчить малышей. Он удвоил свои заботы о Маниле, постелил ей в конуру свою единственную «собственную», а не тюремную рубашку и радовался, что щенята родятся летом, и, стало быть, ни им, ни Маниле не грозит опасность замерзнуть.