Выбрать главу

Народ на перроне демонстрировал все свои таланты, и не только словесные. Я даже помню одного морячка, который разгрыз граненый стаканчик и бритву, при этом не порезавшись. Здесь же девушки выслеживали своих «кадров», с которыми они поссорились. Точно так же и парни ревниво высматривали своих девушек. К пятичасовому вечернему поезду из Рославля публика стягивалась заранее, за полтора-два часа. Все жанры человеческого общения разыгрывались вечером перед нашим домом на протяжении этого времени — как раз ровно столько, сколько идет в театре полноценный спектакль… Бабушка моя, составив вниз на комнатную лавку горшок с геранью, наполовину высовывалась из окна и наблюдала за происходящим. Иногда при этом отпуская громкие комментарии. Ведь она, собственно, и была полноправной хозяйкой перрона, а ее окошко — царской ложей. С бабушкой лучше было не ссориться, потому что была дежурка с телефоном на случай болезни, был дедушка, который всегда мог остановить любой поезд, стоило ему только махнуть днем флажком, а ночью — сигнальным фонарем…

Забредали к нам на полустанок и ночные гости, часто из дальних деревень, чтобы дождаться утреннего пятичасового. И дедушка укладывал их спать в дежурке. Некоторые приходили неслышно и скромно сидели на внешнем крыльце, тихо переговариваясь, если ждали не в одиночку. Это внешнее крыльцо, что со стороны железки, бабушка тоже считала служебной территорией. Когда уходил поезд, крыльцо и вправду было какое-то грязное, насиженное чужими штанами и юбками, замусоренное чужими семечками…

Но ветер очень быстро выдувал шелуху от семечек, а дождь и солнце отбеливали доски, и крыльцо очень быстро очищалось, как живой организм, который сам по себе умеет восстанавливаться.

На этом крыльце бабушка сидела по вечерам, допасывая корову, обмахивая себя прутиком от комаров, распевая для меня песни-страшилки про несчастную любовь, про злых мачех, про ножички, сверкающие в ночи и пролитую невинную кровушку.

Дедушка гнал самогон в посадках возле двух ям, из которых все местные добывали глину. От дождей ямы эти превращались в желтые мутные прудики, полные головастиков. Травяная бровка меж прудиков была скользкая, и я всегда боялась упасть, проходя по ней к дедушкиным посадкам — жидким зарослям из молодых березок и ивняка. От посадок исходил кислый хлебный запах — такой же, как в те дни, когда бабушка замешивала тесто на хлеб. Самогон дедушка гнал вечером, в фуфайке и ушанке, иногда даже с опущенными ушами. Сам аппарат казался мне маленьким сопящим чудовищем, горячим на ощупь, с длинным носом, замазанным хлебным мякишем, и из носа у этого чудовища все время что-то медленно капало — в бутылку. Вечером над землей скапливался туман, и к нему примешивался дым от аппарата, постепенно превращаясь в такое же природное явление.

Дедушка никогда не целовал меня, не брал на руки и не гладил по головке. И даже не разговаривал. Он просто любил меня. Он был со мной почтителен, как с маленькой иностранкой из далекой незнакомой страны, куда уехал его старший сын Иван.

Знаете, можно сказать, что семья у моего дедушки была настоящая «итальянская». С бурными бабушкиными разборками, ее упоенными истериками, которые опустошали дедушку, но при этом щеки его жены покрывались румянцем, глаза счастливо блестели, словно после роскошной любовной ночи — видно, не хватало ей таких ночей — поцарствовать за выцветшей ситцевой занавеской, под черным блестящим дедушкиным ружьем на стене, грозным, как мужское предупреждение. В поведении бабушки всегда был вызов, иногда по-деревенски безыскусный, и со стороны, может быть даже, некрасивый, похабный. Но все же это был вызов Кармен, язык страсти, который многие мужчины и по сию пору воспринимают как бытовую распущенность. Но поскольку дедушка и бабушка не были моими родителями, их семейная трагедия меня не касалась. И вот каталась я меж ними как наливное яблочко и проживала деревенское лето счастливо, наращивая щеки.