– Понятно, – ответил я. – Дело хорошее. Так от чего скончался Гарик?
– Неля не хочет об этом, – отозвалась Анюта. – Она говорит, собаке – собачья и смерть.
– Ты про меня тоже, наверное, так говоришь?
– Ой, что вы, Евгений Андреевич, – сказала Анюта и снова заплакала.
– Да что ж ты плачешь, глупая? Дело-то прошлое.
– Вам было больно, – всхлипывая, отвечала Анюта.
– Уж это точно. Скажи, а кроме кошки кто у тебя есть? Володя, верно?
– Это не телефонный разговор, – ответила Анюта.
– Ладно, не будем об этом, – согласился я. – Единственная у меня к тебе просьба…
– У меня к вам тоже, – быстро вставила Анюта.
– Ну, вот и отлично, баш на баш – и будем квиты. Я хотел тебя попросить, чтобы ты переехала куда-нибудь с моей… с нашей… с этой квартиры. Ну, обменяйся как-нибудь. Мне неприятно, ты понимаешь? Да и тебе должно быть тоже неприятно.
– Мне ничего, – сказала Анюта. – Мне здесь удобно. Но если вы хотите, я перееду.
– Вот и прекрасно. Ну, а теперь давай твою встречную просьбу.
Анюта помолчала.
– А вы не обидитесь? – осторожно спросила она.
– Да ну тебя. Валяй, проси.
– Пожалуйста, не звоните мне больше, пожалуйста, я очень прошу. Дайте мне от вас отдохнуть.
Анюта снова всхлипнула.
– Ладно, не плачь, – сказал я. – Обещаю тебе, что больше я беспокоить тебя не стану. Скажи мне напоследок: тебе хорошо?
– Мне хорошо, Евгений Андреевич, – поспешно проговорила Анюта. – Мне так легко, так просто, вы себе не представляете.
– Ну, вот и славно, – сказал я. – И пусть так будет всегда.
– Спасибо вам, Евгений Андреевич, – после паузы отозвалась Анюта. – Я знала, что вы мне зла не желаете. А вы… а вам? Как вам там?
– Мне – сложно.
– Понимаю, – сказала Анюта.
– Ничего-то ты не понимаешь. Прощай, моя любовь.
И я положил трубку.
Положил трубку и долго сидел на полу, вытянув ноги и глядя на противоположную стенку.
А ты еще сомневался, чудак? Надеялся, что она тебя пожалела, отправила в дурдом доживать? Побоялась? Глупости все это, беллетристика, игра в поддавки с живой жизнью. Та женщина – не у Джека Лондона, а в реальности – непременно нажала бы на курок, и разницы нет, душа у нее там или душонка. Воображения у нее не хватило бы представить себе дырку в черепе и разбрызганные по столу мозги. Не так-то просто связать в уме ничтожное движение своего розового пальчика и эффект, к которому оно еще не привело. Да и не побоится она никакого эффекта, побоится другого: ни при чем остаться, упустить свой шанс. Моя любимая свой шанс не упустила, использовала сполна.
Вот уж поистине: добро не остается безнаказанным. Ну и нервишки у моей вдовицы: смотреть ужасник с восстающими мертвецами – после того, как она видела мою смерть. И до чего красиво все было рассчитано! Душ приняла, высушила волосы феном, вроде бы готовясь к супружеским ласкам. Дезодорант мне подарила, тоже алиби. "А это вам, Евгений Андреевич. Там – как найдете".
Да, но что ж я теперь такое? Дух, эманация, энергетический импульс, алгоритм? Если алгоритм, то очень подробный: сердце стучит, глаза слезятся, пальцы дрожат, позвоночник болит. Да нет, все это кажимость: просто я привык, что он у меня все время болит, вот он и болит, хотя его уже нет.
То, что душа человеческая бессмертна, для меня всегда было непреложной истиной, мой случай сам по себе доказывает это лучше всяких философий: слишком велико несоответствие между замыслом и воплощением. Так, наверное, неумелый гончар, держа в уме образ сосуда, который он пытался создать, смотрит на застывшее уродливое свое творение и бормочет: "Не то, опять не то". Разбивает вдребезги – и вновь садится за круг. Остановим на миг гончара: вот сидит он в раздумьях и смотрит на валяющиеся вокруг черепки. Не то больше не существует, в воздухе витает лишь ТО, содержащее в себе и замысел, и память о безобразном своем воплощении. Это и есть я сейчас, потому и ноет мой уродливый позвоночник. Что ж ты медлишь, гончар? Лепи меня вновь, поскорее лепи – и старайся, старайся, задумка твоя хороша, я тебя уверяю. Только нет гончара, есть природа, а она безрассудна и щедра на задумки, как малый ребенок: разбивши неудачный горшок, со смехом начинает лепить что-то другое. Ей все равно – что я, что кошка Муська.
Эта мысль, как ни странно, принесла мне облегчение, и я заплакал горькими и сладостными слезами. Мне было жалко себя. Что хорошего видел я в жизни? Для чего уродовался по ночам, переводя плюгавые детективы, дублируя ублюдочные ужасники, редактируя бабьи научные сопли? Ни детей, ради которых стоило бы страдать, ни дома, ни женской заботы. Одна только радость – Анюта. Но как же мне теперь удержаться? Как не тянуться вновь и вновь к телефонной трубке, чтобы только услышать ее живой голос, слаще которого для меня не было ничего на Земле?
"Евгений Андреевич, это вы? Не звоните мне, пожалуйста, вы же обещали".
А ты уйди, сказал я себе. Куда? К медсестричке Кате – играть в ее жестокие игры?
Да, но не хочешь же ты сказать, что обречен миллионы лет провести вот здесь, в этой комнатушке, заставленной разрозненной мебелью, среди стен, которых, по сути дела, нет, под мерный стук капель, по-немецки отсчитывающих Вселенское Время?
А что еще ты можешь мне, бесхозной душе, предложить? Да ничего. Думай, дружочек, думай.
Я сидел на полу, ноги у меня затекли. Поднялся, подошел к окну, выглянул в несуществующий двор. Не зная, как унять отчаянный зуд в руках (делать что-нибудь, делать!), повернул обломанную оконную ручку, потянул на себя створку окна, заклейка с хрустом отодралась, как бы выговаривая слово "подррробности", в лицо мне ударил колючий разреженный воздух морозного ноября, это меня возмутило.
Почему, собственно, ноября, декабря, января, даже марта? – подумал я, закрывая окно. Снег и солнце не вызывают у меня никаких восторгов, в холодные солнечные дни я страдаю от рези в глазах и головной боли. Кто запер меня на пороге зимы? Кто вообще может принудить меня оставаться в бесконечном двадцатом ноября? Кто назначил мне такие процедуры? Не сам ли я, как медсестра Катя, их себе прописал?
Хватит, сказал я, не хочу. Не хочу этой пытки – ходить по промерзлой комнате и взглядом наркомана коситься на телефон. Не знаю, чью оплошность я искупал при жизни своим уродством, теперь-то я полностью расплатился – и не должен никому ничего. Я свое отмучился, господа хорошие. Никто не заставит меня больше мучиться. И никому- вы слышите? – никому я не передоверял права судить меня и карать.
ВСПОМНИТЬ ХОРОШЕЕ, приказал я себе. Вспомнить хорошее, ради всего святого, и поскорее! Если я теперь выпущен на волю из своих черепков, если все вокруг меня – это тоже я, если я стал идентичен своему мирозданию, пусть это будет не холодная и лютая Москва моей смерти, пусть это будет то место и время, где и когда мне было – хоть миг – хорошо.
И стены комнаты заколыхались, обойные узоры стали таять, как будто нанесены были симпатическими чернилами, их бледно-желтый фон стал яснеть, обретать глубину, в которой просматривались уже сухие веточки с метелками мелких лиловых цветов, повеяло теплом и одуряющим запахом прогретого солнцем багульника. Я чувствовал, что плавно опускаюсь с силикатных этажных высот на землю, как бы находясь внутри теплого мыльного пузыря и в то же время сам этим пузырем являясь, да и пространство, полное сухого теплого желтого воздуха, само находилось внутри пузыря, а извне – извне ничего не было. Ни-че-го. Я сам был творцом своего мироздания и одновременно я сам был им: противоречие, отвращавшее меня от Ветхого Завета, а теперь ставшее мне ясным как дважды два.
Я увидел себя стоящим посреди Лиховского болота. Сухой кочкарник, поросший цветущим вереском (или не вереском? может быть, бересклетом?), редкий березнячок по краям, множество острых пеньков: кто-то рубил секачом наискосок. Лужицы светлого, суховатого сверху, но внутри влажного мха с рассыпанной по нему белой клюквой. Со всем этим я чувствовал глубокое, я бы сказал – экологическое родство. Вот мой ад и мой рай, вот мое остановившееся мгновение, вот моя вечность. Отсюда родом моя мама, а значит, и я, здесь я провел лучшие минуты жизни, сидя на этом широком пне в полной гармонии с самим собою и обдумывая свой замечательный план. Рядом – барак, обшитый серым теплым горбылем, поодаль, между сосенками, такой же, но с пестрыми занавесками в единственном окне, там, я знаю, живут татарки-торфушки. Смейтесь, господа, над этими неблагозвучными словами: "клюква, болото, торфушки, барак". Что мне за дело до вас: я здесь дома. Буду теперь, как тогда, в августе блаженного года желтого дракона (это не изыск, цифры мне тягостно произносить), – буду бродить среди кочек и кустов, сам такой же уродливый, как они, буду обдумывать свою жизнь день за днем, час за часом, выискивая в ней смысл. Ведь зачем-то я жил! Это – мое и только мое, здесь я полный хозяин, я это все оплатил – и сам буду заказывать музыку. Собственно, чем это хуже реальности? Да и что такое реальность, как не порождение нашего воображения? Я смотрю – и сухой, прогретый солнцем пень делается сиреневым, отворачиваюсь – его для меня нет, каков же он, когда на него не смотрит никто? Никакой.