Выбрать главу

– Да, но зачем? – подумал я вдруг и остановился на торфяной тропе, извивавшейся между высокими гонобобельными кочками. Что значит "зачем" одернул я себя, вопрос – неприменимый к мирозданию, некорректный по отношению к нему. Зачем, с какой целью собраны в галактики звезды, зачем их так много, этих галактик, когда довольно было бы и одной? И все же: плоть моя исчезла, высвободив энергию, которая, в свою очередь, не может ни исчезнуть бесследно, ни вновь воплотиться в материи, она накапливается и бережно хранится в ее неповторимых формах… ради чего? Мироздание расточительно, но и рентабельно, оно не терпит неликвидов, и в этом смысле к нему применим вопрос "зачем". Зачем происходит это бессмысленное накопление специфической энергии, ни для чего более непригодной? Неужто ради Страшного Суда? А что это за суд, если все его приговоры уже предрешены – и выносятся по законам, существующим здесь, за проступки, совершенные т а м? Есть ли какой-нибудь смысл в миллионолетнем ожидании таких приговоров? Или, может быть, само ожидание – это уже и есть кара? Да, но, простите, за что? Я хотел бы ознакомиться с обвинительным заключением и узнать, за что меня держат и когда меня выпустят. Ах, никогда. И на поруки, и под залог – тоже нельзя? И все окрестные души точно так же наказаны – до суда, без суда, в бесконечном ожидании суда? Чушь, абсурдная средневековая выдумка, порождение плебейской мстительности, злорадного предвкушения одинаковой кары для всех – главным образом, для тех, кому легче жилось на Земле. Не верю я в этот апофеоз справедливости, не для того я здесь нахожусь, но тогда – для чего?

Когда я добрался до своего жилища, совсем уже стало сумрачно, над озером, курлыкая, летали невидимые журавли. Разве журавли летают по ночам? – спросил я себя. Ай, какая разница, у меня будут летать и петь. В моей времянке было темно, идти туда не хотелось, а в Катином окне горел веселый свет, занавески были задернуты. Как славно она сказала: "Простите меня за вчерашнее", – как будто набедокурила во хмелю. "Так мне, уродке, и надо". А может быть, мне тоже так и надо? – подумал я. Быть может, это – воздаяние мне, компенсация за безобразно прожитую жизнь? Вдруг это и есть причитающийся мне маленький рай, а я его отвергаю в пустых и бесплодных исканиях? Быть может, мне предписано коротать вечность в объятьях этой дурнушки, такой же одинокой и такой же несчастной, как я? Проводить бесконечные дни в разговорах с этой простой и бесхитростной душой, принимая ее странные ласки и выслушивая ее жалобы на судьбу. Ведь для того, чтобы она рассказала мне все о себе (да понимаете ли вы, что это такое – все о себе?), чтобы я рассказал в ответ бесконечную повесть своей скудной жизни, вплоть до каждой минуты, вплоть до мельчайшего душевного движения, – на это никакой вечности не хватит. На что же я променял этот теплый, комнатный, скромный, но мой, персонально мне обетованный рай? На одиночество? А разве я не сыт по горло разговорами с самим собой? Ты – старый идиот, укорял я себя. Но, может быть, еще не поздно, еще не все потеряно?

Я взбежал по ступенькам, без стука распахнул дверь, предвкушая уже, как она ахнет испуганно, а потом лицо ее просияет. Но времянка была пуста. На стене над сколоченным из грубых досок топчаном висел гобелен с серо-зеленым болотным пейзажем, ватный тощенький тюфячок на топчане был аккуратно, по-больничному накрыт свежей простыней, такая же нетронутой белизны наволочка была натянута на сенную подушку. Я заглянул под топчан – пусто, взглянул наверх – там тоже было спрятаться негде.

– Катерина Сергеевна! – позвал я. – Кончай шутки шутить.

Тишина.

На столе у окна стояла швейная машинка с простроченным розовым лоскутом, я подошел, зачем-то потрогал, мягкая фланель, из таких делают распашонки. Рядом стоял стакан хорошо заваренного чая, чай был теплый еще, в нем плавал ломтик лимона.

В гости пошла, сообразил я. Не к старику, естественно, и не к лесбиянкам, там без нее обойдутся. Значит, что? Значит, к Гарию Борисовичу поволоклась, этот чужого не упустит. Он как раз гарем себе составляет, а тут – готовенькая душа.

– Вот сволочь, потаскушка, уродина, – в сердцах сказал я – и, огорченный, отправился в свой холостяцкий барак.

10.

Весь конец августа, до начала учебного года, я провел в лунатическом ожидании Анюты. Переписав часы прибытия поездов Савеловского направления, я даже в булочную бегал по расписанию, чтобы не пропустить телефонный звонок, а на ночь ставил телефон у своего изголовья. Я себе живо представлял: вот она выходит из вагона, идет по платформе с чемоданом в руке, заходит в телефонную будку, ставит чемодан на пол и, держа листок с моими координатами, начинает неуверенно набирать номер. Я не только ожидал, но и действовал, притом, как мне казалось, весьма методично. Я сходил в соседнюю школу, завуч которой жила в нашем доме и время от времени обращалась ко мне за книгами, которых ей было не достать, – и получил от нее заверения, что уж кого-кого, а мою племянницу примут без лишних вопросов. Поговорил с участковым: шел третий год перестройки, но институт квартальных никто не отменял. Еще я привел в порядок пустовавшую комнату: купил раскладной диван с обивкой ядовито-желтого цвета и ученический письменный стол (для чего мне пришлось – в который раз – поступиться принципами и обратиться к помощи всесильного Шахмурадова, и он не сходя с места устроил так, что все это мне в тот же день привезли), повесил на стене зеркало, под ним поставил тумбочку, так что получилось подобие трюмо, что еще? Да, хотел врезать замок, даже раздобыл его, но потом передумал и поставил внутреннюю щеколду: захочет – будет закрываться, не захочет – не будет, замок же как будто бы обязывает это делать. Единственный свой платяной шкаф я тоже переставил в ту комнату, мне довольно было и встроенного, в прихожей. Когда же я повесил в Анютиной комнате веселые шторы, имевшие, правда, несколько кухонный вид, и постелил дешевый палас на вонючей резиновой основе, комната вообще приобрела законченность и стала напоминать картинку с плаката, призывающего страховать жилье. После этого я отполз, точно сплетший паутину паук, и стал поджидать свою мошку.

А мошка все не летела. Десятки раз я перебирал в памяти наш единственный разговор: правильно ли я ее понял? не пошутила ли она, в самом деле? и не спугнуло ли ее мое спокойствие?

"Евгений Александрович, вы мне родственник?"

То, что Анюта перепутала мое отчество, лучше всяких доказательств свидетельствовало о том, что никакой договоренности с отцом у нее не было: старики на такие мелочи обращают особое внимание. Вообще предположение, что меня просто взяли в семейный оборот, было мне неприятно. В самом же вопросе я не находил ничего странного: ей было от отца известно, что я их дальний родственник из Москвы, но это от отца, ей нужно было получить подтверждение из первых рук, чтобы набраться смелости и в своей дерзкой просьбе хоть на что-то опереться.

"Тоже Прохоров? Нет? Это жаль. Ну, все равно".

Зачем ей нужна была общая фамилия? Как защита от моих посягательств? Я полагал тогда, что посягательств она не ждет: для шестнадцатилетней девчонки даже двадцатилетний немолод, я же почти вдвое старше ее, а природное безобразие делает меня в ее глазах вообще старцем. Общая фамилия была бы удобнее с чисто формальной, административно-паспортной стороны. Но в таком случае девчонка не по годам сообразительна – и слишком быстро обо всем подумала. Мне, например, когда я ехал в Лихов, то, что у моей матери с дядей Ваней могут быть разные фамилии, даже в голову не пришло.