- Шутишь? Нет, правда, - ты была печальной-печальной, Анна!
- Я не шучу! Это ты был печальным, Валентин!
- Ну хорошо, мы оба были печальными.
- Да нет же! Ты был таким, а я - нет. Тот день запомнился очень хорошо. Ты тогда впервые подарил мне цветы. Я их дома заложила в книгу, они высохли и потом долго были со мною. Как-то я даже показывала их тебе, помнишь?
- Нет, не помню. Как жаль, что цветы можно положить в книгу и высушить, а дни нашей жизни, Анна, высушить нельзя, гербария из них собрать невозможно.
- О! Как красиво ты мог говорить в той жизни. Не ожидала, что не утратишь дара красноречия и теперь...
- Почему я должен его утратить? Я, Анюта, унаследовал этот дар от своих предков. Отец мой, как говорила мне мама, был адвокатом. Свое красноречие я развил до совершенства, работая преподавателем в институте. Красноречием я и покорил тебя. Помнишь, как красиво я говорил про звезды в ту ночь?..
- Не помню... Нет, вспомнила! Это было тогда, когда я привезла тебя к себе в микрорайон, в дом, где я останавливалась, приезжая в Москву.
- Да, в тот раз. Я тогда вышел на балкон, на этот заваленный всяким домашним хламом пыльный балкон, который вовсе не был рад тому, что его посетили, - у висячего над ночной бездной балкона был вид отчужденный, угрожающий. Он не предлагал посетителю выйти и удобно расположиться на нем, благодушно озирая украшенное тусклыми звездочками надмосковное мировое пространство, а наоборот - как бы хотел прогнать гостя назад, затолкать его обратно в железобетонную дыру стандартной квартиры на двенадцатом этаже крупнопанельного дома. Угрюмая была душа у этого балкона... Вдруг что-то произошло в космической глубине быть может, миллионы лет назад, - влетели в вечерние московские небеса две пригоршни огненных метеоритов, прочертили мгновенные траектории по бездушному пространству тьмы... Затем исчезли, беззвучно истаяли - и огни, и следы, осталась после грандиозной картины космического катаклизма одна лишь неприглядная пыльная плита балкона, перечеркнутая полосами света, падавшими сквозь мутные оконные стекла... Когда на этом темном необитаемом балконе мне стало совсем неуютно, я бросил в бездну городской тьмы потухший окурок и вернулся в комнату. В том микрорайоне недалеко от дома находились пруды, и я ездила к ним купаться, ставила в удобном месте на берегу машину, раздевалась в ней и в купальнике шла к воде. Но входя в пруд меж прибрежных кущ ивы, там, где низко нависающие ветви почти касались водной глади, я снимала с себя купальные "две штучки", все это хозяйство пристраивала в упругой развилке ветвей и пускалась вплавь совершенно нагой. Действие это было довольно рискованным, и не столько из-за народа, который в теплые дни в немалом количестве скапливался по берегам пруда, сколько из-за сомнительной чистоты городского водоема. Вода была, если сказать по правде, вовсе не прозрачной и светлой, как то положено быть чистой воде, - она была глинистого цвета, весьма мутной. К тому же некий устойчивый запах витал надо всем водным пространством, состоящим из гирлянды соединенных друг с другом старинных прудов. Пахло не то удобрениями, которые были свезены на прибрежные огороды, не то прорвавшимися где-то городскими сточными водами. О, ничто не заставляло меня купаться в этих прудах - просто однажды я это сделала, тогда у меня сломалась машина и я не могла выехать за город, потом привыкла, как привыкли и другие люди, купавшиеся там. Ничуть не кажется невозможным искупаться даже в грязной луже, если таковая находится рядом, а вокруг кипит невыносимый летний зной, и адов мутный смог сотрясается неумолчным гулом автотрасс, ревом работающих моторов, и тебе представляется, что весь кишащий столичный люд устремился сейчас за город, к прохладным речкам и озерам. Но если тебе сейчас в пригород выбраться невозможно - впору броситься, зажмурив глаза, в любой заплеванный городской пруд, в переполненный клиентами платный бассейн, в каменную чашу фонтана лишь бы там плескалась и сверкала вода! Так я и сделала однажды, и ничего плохого со мною не случилось - с тех пор каждый день купалась в пруду своего микрорайона, никуда далече из города не выезжая. По одному берегу избранного мною прудового озерца близко к воде лепились друг к другу безобразные сооружения сарайного типа, сколоченные из случайного материала, обитые ржавыми кусками листового железа. Это были тыльной стороною обращенные к прудам автолюбительские гаражи московской окраины, построенные в период развитого социализма. На другом берегу, причастном к широкой пустоши, выбегающей уже к самой кольцевой автостраде, вплотную к цепочке вытянутых прудов подходили дикие огороды самозахватных земледельцев. Участки по своим границам были обозначены вбитыми в землю кольями, неровно протянутой по ним проволокой, иногда - стоймя врытыми спинками старинных железных кроватей, кое-где фигурно-дырчатыми листами штамповочного металла, но чаще всего - частоколом из заостренных кверху кольев и горбылей в стиле ограды Робинзона Крузо. Только Робинзон ведь ограждался от нашествия диких коз - кого же опасался наш самопальный огородник? Меж Робинзоновых лоскутных участков тянулись прихотливые извилистые проходы, по которым можно было добраться на автомобиле, прыгая по кочкам и канавам, до самого прудового берега, заросшего раскидистыми ветлами. Меня поразила эта способность молодой и очень привлекательной женщины не пугаться самой откровенной грязи и лезть в дурно пахнущую воду этого кошмарного пруда, расположенного чуть ли не рядом с городской свалкой. И произошло это в первый же день нашего свидания, уже не случайного, но заранее назначенного, - когда обоим стало ясно, что без него не обойтись. Мы назначили быть этому свиданию в четыре дня, когда закончится ее встреча с научным руководителем, курирующим ее тему по старославянской фразеологии, и одновременно завершатся мои лекции с заочниками. Итак, после работы она дождалась меня в своей машине за воротами института и повезла купаться на эти Вонючие пруды. Дело в том, что был самый разгар купального сезона, и она могла бы вывезти приглянувшегося ей преподавателя института, доцента, на любой из знаменитых подмосковных пляжей, и я для начала предложил ей поехать или в традиционный Серебряный Бор, или чуть подальше, на Рублевское водохранилище. Но она заверила меня, что будет лучше сделать так, как она задумала, и привезла меня на эти экологически сомнительные Грязные пруды. Я в воду не полез, ограничился тем, что стал якобы загорать при вечернем солнце, расположившись на истоптанной травке, а она, нимало не колеблясь, вошла в пруд у зеленых кустов, присела в воде, живо стянула с себя трусы с лифчиком, повесила на ветку и бодро поплыла по мусорному озеру, оставляя позади себя гусиный клин маленьких волн. Растерянным было лицо у пожилого доцента, когда он смотрел вслед плывущей по серебряному блеску аспирантке. Неосознанно он полагал, что никто сейчас в этом мире не наблюдает за ним и не видит выражения его глаз, поэтому они откровенно выказывали все то смятенное, испуганное и болезненное, что испытывала в эту минуту его дрогнувшая душа. И можно подробно, не спеша прочитать по этому лицу, как будет очень скоро сломана, разворочена вся его прежняя добропорядочная жизнь... Судьба совершит внезапный аварийный бросок в кювет, будут удары, будут грубые удары - и поросячий визг задавленных тормозов. И вот оно, начало, - этот безрадостный, нехороший берег вокруг серого озерца, заставленный ржавыми коробками убогих гаражей, и за ними виднеются вдали, над плотной зеленью соснового лесочка, прямоугольные коробки окраинного микрорайона, в котором вскоре будет действовать самая известная в Москве бандитская группировка... Что заставило нас прийти в тот день призрачной жизни на берег пруда, который когда-то был деревенским, затем оказался в городской черте, обозначенной асфальтобетонной границей Московской кольцевой автострады? С того дня мы, Анна и Валентин, и стали одной-единой историей, сюжетом для небольшой повести, совместным предприятием по производству еще одной человеческой безысходности, о которой никто на свете не будет знать - сперва только мы вдвоем, потом кто-нибудь один из нас, а уж совсем после и вовсе никто на свете. С того же дня, проведенного нами вместе, - сначала на травяном берегу урбанистического озерка, окруженного ящиками ржавых гаражей и робинзоновскими огородами, а потом в чужой квартире на двенадцатом этаже,
- с того дня мы стали одной общей историей, эпическим дуэтом невидимок на фоне широкого, чудесно звучащего хора жизни. Ибо так и бывает у самоисчезающих историй, словно у самовоспроизводящихся амеб, - создаваясь как целое, мы тут же делимся надвое. Одна часть есть то самое видимое начало, которое называют жизнью, и в нашей истории эта часть касается всего того, что происходило между нами, Анной и Валентином. Другая часть является невидимой, и к ней относится все уходящее из жизни в небытие: с трудом воспроизводимые настроения сердец, ни во что не обратившееся томление бытия, незвучащая музыка твоей... моей судьбы.
3
Когда мы встретились, я не стал открываться ей, что не вполне принадлежу этому миру, постоянно ощущая на сердце некую тяжесть отчужденности ко всему, что было вокруг меня, - от самых первых памятных впечатлений детства. На качающиеся ветви деревьев, на светящиеся ночные огни я смотрел вовсе не из того пространства, в котором эти ветви шевелились под ветром и огни города сияли. Молодая, стройная, удивительно приятная, прелестная женщина - Анна представилась мне существом, несомненно и уверенно принадлежавшим давно наблюдаемому мною миру земной жизни. Который, несмотря на чуждость, имел для меня великую, властную, неутолимую притягательность. Анна была как соблазнительная модель своего мира, выпущенная на возвышенный подиум, по которому шла, раскачивая бедрами, развинченной профессиональной походкой манекенщицы, уверенно демонстрирующей не только новый фасон платья, но и высшее выражение самоуверенности - весь житейский апломб цивилизованного мира. Полностью принадлежа ему, Анна никогда не принадлежала мне, поскольку мое присутствие в нем было фиктивным. И она, обманутая мною, полагала во все время звучания нашего любовного дуэта, что дарует мне неимоверное счастье и открывает наивысшее блаженство. Но так как я не знал, из какого мира я наблюдаю за собственной жизнью и откуда любуюсь этим сладостным совершенным существом, этой бесконечно соблазнительной женщиной с синими, как сапфиры, глазами, с чудодейственной белой кожей, несущей в себе электричество сильнейшего соблазна, - мое участие в нашем дуэте было неполноценным, опять-таки фиктивным, словно записанный на фонограмму и воспроизводимый во время концерта голос, с которым совмещается другой голос - вполне натуральный и живой. Так и пели мы, Анна и Валентин, - она живым, соблазнительным меццо-сопрано, я хрипловатым драматическим баритоном, воспроизводимым с фонограммы. Итак, я ощущал себя голосом из аппарата, который не знает того, где и при каких обстоятельствах была сделана его запись на пленку. Порой я сильно тосковал, уже с трудом перенося собственную призрачность в нашей любви, свою непринадлежность к этому лучшему из миров. И тогда мой драматический баритон вдруг скороговоркой взвизгивал фальцетом - дуэт нарушался, Анна страшно сердилась, а я принимался хохотать, вдруг ясно осознавая, насколько трагедия человеческого существования близка к комедии. В сущности, эти жанры в жизни есть одно и то же, мне это стало совершенно ясным - однако для Анны все было по-другому, у нее-то взгляд на вещи явился не сторонним, точнее, не потусторонним, а изнутри самой жизни. И она внезапные мои переходы в другую тональность или в иной диапазон бытия воспринимала как фальшь и попытку унизить и оскорбить ее персонально. Но дело в том, что и тогда и теперь мы оба не знали и не знаем, кто же из нас на самом деле принадлежит той жизни, а кто вывалился туда из какой-то иной, параллельной, действительности. Потому что я видела, глядя на Валентина, как он беспомощно барахтается в житейских протоках, несомый их мутным течением, - и ему по-настоящему страшно, куда его вынесет, и очень интересно, что с ним будет потом. А мне было безразлично, куда меня вынесет и что будет со мною потом. Я рано узнала, - мне кажется, всегда знала, - в этой жизни я прошлась мимоходом, залетела сюда случайно и скоро вылечу снова туда, откуда заявилась. С самого раннего детства мой авторитетный папаша Фокий Дмитриевич приучал меня к мысли, что я должна быть "хозяином" в этой жизни (и себя он, несомненно, считал таковым) и для этого я должна... В общем, много чего должна и не менее того - чего не должна... А я в душе смеялась над ним, таким добрым, толстым и лысым Фокой, потому что всегда знала, каким бессмысленным фуфлом было все то, чему он меня учил и в чем наставлял. Когда я впервые встретилась с Валентином, то была поражена тем, насколько откровенно проявляется в нем тревожная озабоченность своим положением в обществе, сколь ревниво он печется о том, чтобы выглядеть по моде одетым, и как дорожит он званием доцента кафедры и местом старшего преподавателя. Если бы я не чувствовала себя неким существом, вывалившимся из недр другого мира на эту грешную землю, я бы и не обратила внимания на такого заурядного советского конформиста последней четверти двадцатого века - но мне так хотелось зацепиться за какого-нибудь авторитетного обалдуя этого мира, как тонущему в открытом океане хочется ухватиться хоть за какую-нибудь плывущую деревяшку, волею благосклонных небес подогнанную волнами к самому его носу. Ибо он, господин тонущий, слишком хорошо понимает всю смехотворность своего барахтанья над бездной морской - выставив из нее на полтора сантиметра свои жизнедышащие ноздри, чувствует себя беспомощным чужаком среди юрких рыб и тяжеловесных китов, свободно парящих в воде. Наверное, было совершено какое-нибудь немыслимое преступление, что-нибудь из ряда вон выходящее, злодеяние вящее, за что и сбросили меня с корабля иного существования в открытое море здешнего. И я барахтаюсь в нем, прежде всего стремясь ухватиться за какой-нибудь надежный плавучий предмет. Мои мужья и любовники - все эти стеклянные оплетенные шары-поплавки, буи, оторвавшиеся от ветхих неводов, случайные деревянные обломки кораблекрушений и потерявшиеся бревна разметанных бурею плотов - и были тем первым попавшимся, за что я хваталась и потом без сожаления отбрасывала прочь, если вдруг обнаруживалось на пути моего бессмысленного обреченного барахтанья в жизни что-нибудь более подходящее.