Белый террор — расправа с якобинцами, с «бешеными», с цареубийцами — свирепствует и в Париже и в провинции.
Наконец и самый Конвент, Конвент термидорианский, «очищенный» от якобинцев, от «Горы», прекращает существование, на смену ему приходит открытая форма буржуазной контрреволюционной диктатуры — Директория (27 октября 1795 года).
И начался еще больший, чем в первые дни термидора, разгул неистовых спекуляций, вакханалия наживы на поставках, на продажах и скупке имуществ, на обесценении ассигнаций, на вздувании цен… «Эти ужасные санкюлоты достаточно насладились, теперь наш черед», — и Париж покрылся игорными домами, шикарными притонами разврата, увеселительными заведениями, в которых уцелевшие представители старой знати, разбогатевшие откупщики, высшие чиновники во главе с самими «директорами» наслаждались жизнью…
Хотя Бейль писал, что в школе вместо благородных и самоотверженных товарищей он встретил сухих, черствых, расчетливых, эгоистических буржуа, но это не помешало ему в описываемые годы подружиться с Бижильонами. Анри, прозванный «Ходячая башня», позабыв застенчивость, влюбляется в сестру братьев Бижильонов — Викторину, почти так же сильно, как был он влюблен в сестру Мунье, тоже Викторину (см. портрет, сохранившийся в рукописях Бейля). В позднейших записях он сам признает себя виновным в том, что оборвалась эта долгая хорошая дружба, прекратились поездки в долину Изеры. В деревенском доме Бижильонов, за ореховым столом, покрытым скатертью из грубого домотканого холста, подростки Бижильоны и Бейль ели сушеный виноград и непросеянный хлеб, одним словом «жили, как живут молодые кролики, играющие в лесу и мимоходом питающиеся молочаем».
Через год Бейль вызывает ученика, прозванного «Голиафом», на дуэль из-за эпиграммы. С заряженными пистолетами дуэлянты отправляются в соседний лес. Юные доносчики вызывают школьную администрацию, дуэль прерывается.
Двадцать вторая глава «Анри Брюлара» рассказывает:
«Весь Юг был взволнован осадой Лиона. Я был за Келлермана и республиканцев, мои родные — за эмигрантов и Пресси». И далее: «Осада Тулона меня сильно волновала».
Но все это было в часы досуга. Основное время было занято подготовкой к выпускным экзаменам. С ними была связана надежда на отъезд из Гренобля.
Три года подряд, с 1796 по 1799 год, Бейль был увлечен математикой как наукой, «освобождающей от Гренобля», — так по крайней мере сам он истолковывал для будущих читателей свои математические увлечения. Уменье чувствовать ярко, остро и непосредственно никогда не мешало ему мыслить стройно, логически и разумно. «La langue de la calcule»— язык вычислений привлек Бейля гораздо раньше, чем язык литературных образов и эмоций. Ненависть к «здравому смыслу» как к сумме обывательских благоразумий давала ему возможность увлекаться вещами, достойными с точки зрения разума. Отсюда внутренняя собранность мыслей и чувств.
Бейль очень рано научился анализировать явления, исследовать подлинные мотивы человеческих действий и вносить элемент оценки в тот почти математический анализ, с которым он подходил ко всякому поступку или проявлению общественной энергии. Вот почему математика давала удовлетворение молодому Бейлю не только как средство в будущем избавиться от Гренобля, но и как «абсолютно точный источник истины, утоляющий юношескую жажду правды».
Но главную роль в формировании взглядов молодого Бейля еще в Гренобле сыграл один из замечательнейших людей тогдашнего времени — Клод-Адриан Швельцер, принявший латинскую фамилию Гельвеций.
Бейль писал:
«Опорой для меня был лишь мой здоровый разум, веривший в книгу Гельвеция «Об уме». Я намеренно употребляю слово «веривший». Для меня, воспитанного под колпаком и горящего тщеславием, для меня, получившего свободу только благодаря поступлению в Центральную гренобльскую школу, для меня Гельвеций мог быть лишь совокупностью предвидения того, что я должен встретить в жизни».
Сочинение «De l’esprit» вышло в начале августа 1758 года и наделало столько шума, подверглось такому преследованию, как не многие книги.
Ни «Трактат об ощущениях» Кондильяка, ни книга «Человек-машина» Ламетри не напугали до такой степени королевскую Францию и римскую церковь, как замечательный трактат Гельвеция.
Уже самое начало трактата «Об уме», где Гельвеций говорит о том, что он предполагал составить теорию нравственности так, как составляется экспериментальная физика и другие науки, породило целую бурю негодования. А защита свободы мысли, права философа нападать на заблуждения в поисках истины не могла не вызвать ненависти иезуитов.
С точки зрения Гельвеция, две причины производят явления духовной жизни: физическая чувствительность и способность сохранять впечатления, полученные в результате ее. Эта способность есть человеческая память. Вот из этих чисто материальных свойств человеческого существа и развилось то, что называется у людей духом или умом.
Гельвеций проводит в дальнейшем разницу между животными и людьми как носителями элементов ума. Он указывает на то, что человеческая организация гораздо более совершенна, а ум есть самый совершенный вид материи. Гельвеций, посещавший естествоиспытателя Бюффона, использовал чисто бюффоновское различие между рукой и копытом для анализа отличия духовной организации человека от духовной организации животных, отстоящих друг от друга, как рука живописца от коровьего копыта.
Гельвеций полагает, что ложные суждения являются результатом или наших страстей, или нашего невежества. Страсти приковывают все наше внимание лишь к одной стороне предмета, который рисуется нашему воображению. Значит, влияние страсти — это влияние элиминирующее, избирательное, в то время как невежество закрывает для нас предмет или целиком, или его основные свойства. Значит, в отличие от влияния страсти невежество делает нас пассивными в отношении предмета, а страсть — повышенно активными лишь к одной стороне его. Однако Гельвеций указывает и на огромную положительную роль страстей, ибо страсти, облагороженные, служат источником великих подвигов, открывают нам силу, нужную для прогресса, обогащают наше просвещение, вырывают нас из объятий лени и инертности, удушающей лучшие силы нашего духа.
В основе первого рассуждения Гельвеция лежало замечательное заключение: «Заблуждение отнюдь не присуще природе человеческого ума». Он приходит к выводу, что все люди обладают умом, в основе своей правильным. Нет аристократических и плебейских истин, а есть универсальное равенство ума, при котором истины добываются большей или меньшей напряженностью вложенного умственного труда. В оценке тех или иных явлений единственной истиной является интерес.
Слово «интерес» понимается Гельвецием в широком и распространительном смысле. Интерес или выгода любой идеи — это главное мерило и единственный способ определения ее ценности. Гельвеций говорит, что для всякого маленького общества понятие честности есть результат большей или меньшей привычки к полезным для этого маленького круга или маленького общества действиям. И не существует такого добра, которое люди любят ради него самого, равно как не существует такого зла, которое люди ненавидят просто потому, что это принято называть злом. Люди вовсе не злы, говорит Гельвеций, а подчинены своим интересам. В одной группе людей эти интересы усматриваются в одной форме связи явлений, действий и предметов, а в другой эта связь определяется иными элементами, «в зависимости от того, какая группа общества и какой класс берет на себя оценку добра и зла, нравственного и безнравственного, честного и бесчестного». И поэтому Гельвеций делает основной вывод, показавшийся чудовищным его современникам, хотя практически он выражал норму их поведения: «Нужно жаловаться не на испорченность людей, но на невежество законодателей, у которых всегда частный интерес преобладает над интересом широких человеческих слоев».
Путь, который Гельвеций определяет для человечества, — это путь замены частного интереса интересом широкообщественным. Он говорит: