Он не вытер кофе с губ. След от него напоминал узенький испанский ус. Аня не замечала этого. Она видела одни глаза.
- Ни на что! - прошептал он. - Черский чист.
Он опустил глаза. Сердце у него бешено колотилось. Сейчас он увидит ее отчаяние.
- И у вас нет ни малейших сомнений? - спросила она.
Сомнений у него не было. Она попросила сигарету. Сач не курил. Позвал официанта.
- Неделю назад мне удалось подержать в руках его тетрадку.
Я мог спокойно просмотреть ее. Черский был на охоте, а мне дал срочную работу, я заканчивал ее вечером, нужные бумаги брал из его кабинета. Я знал, что тетрадка лежит в нижнем ящике, выдвинул верхний. Счета ведутся самым тщательным образом.
Они действительно могут скомпрометировать, но не Черского.
Деньги идут депутатам, нескольким журналистам. Даже какой-то приходский ксендз фигурирует. Все вместе-расходы на пропаганду. Хотя довольно-таки странную, занимаются ею, не раскрывая рта. Просто молча. Вот! Депутат Дукат собрал материал для запроса в сейме. Теперь получает семьсот злотых в месяц.
Другой, кажется, набрал воды в рот. Получает триста. И только лишь тогда, когда проходит сессия сейма. Видно, в остальное время года правда не вертится у него на языке.
Перед ним вырос паренек в зеленом кепи, с большим ящиком на ремнях. Сач побледнел.
- Вы просили сигарет. - Голос у него был птичий. Глаза остекленевшие. Немного навыкате.
- Ты, ты... - Сач осекся. Протянул руку. Коснулся мальчика.
- "Плоские", "Чайки", "Египетские". - Паренек тыльной стороной ладони провел по пачкам, словно по клавишам.
Аня поморщилась, наставительно заметила:
- Фу! Такие грязные руки.
Сач помнил их без единой кровинки, холодные, скользкие.
Набрал пригоршню мелочи. Он не курил. Спросил, сколько стоит.
Показал на пачку с косулей. Может, потому, что вся она была белая, чистая.
- Нет, нет, я заплачу! - Розовые, тоненькие, словно стручки.
пальцы Ани метнулись с монетой в два злотых. - Это мне захотелось курить.
А когда она машинально предложила сигарету Сачу, тог взял и, забрав у мальчишки еще коробку спичек, сначала закурил сам и только потом подал огня Ане.
- Итак, ничего, ничего не вышло! - простонала она.
Ее отец, который стоит на коленях в углу комнаты с вмятым пулей лбом, с красной отметиной через все лицо от резиновой палки, не оботрет лицо, не шелохнется. Никогда не затянется его рана! У того, кто его ударил, руки чистые. Чистые! Чистые! Если не считать крови отца, ибо никто ее больше не счищает. Аню охватывает страшная ненависть к Черскому-выскользнул. Она пытается снять с языка крошки табака. Морщится. Никак не получается.
- Ах, боже, боже! - жалуется она. Табак мешает ей закрыть рот.
Сач удерживает паренька, который собрался уходить. Он знает о том, что жест этот ведет к очень неприятному признанию.
Правды оно не опровергнет, но, может, убедит, что это не ее призрак. Зачем он оказался так близко. Слезы катятся из глаз Ани. Мальчонка пришел осушить их. В сердце Сача, хотя и нс на ее щеках. В вытаращенных черных кружках глаз удивление.
- Помнишь фольварк Туэин? Это тебя спас господин полковник?
Мальчик гордо вскинул голову. Да, его!
- Мама каждый день бога благодарит, что меня вытащил из воды господин полковник.
В этот миг на эстраде торжествующе взорвалась музыка. Аня сверлила паренька глазами.
- Ну, иди, - говорит Сач, - Тебя зовут.
Так зачем же было его задерживать, набросился он на себя с упреками. Мало разве, что нечистая совесть своим выразительным словом мучит его, теперь она доберется и до Ани. Она уже разгадала сейчас половину тайны. Он знает вторую. В какое ужасно трудное положение он попал.
Мальчик не уходит.
- Я лежал, говорила мама, на траве, зеленый, прямо лягушка.
А господин полковник взял меня за руку и ну выдавливать воду.
Сначала, мама говорила, она не хотела выходить. Я обсох, господин полковник обсох. И работал, работал. Весь лоб у него в капельках пота. Мама говорила, тогда и из меня вода стала выходить.
Не так, было по-другому! - думает Сач. Но это все равно.
Тело паренька, облепленное до пояса волокнистыми лентами зеленых водорослей, неподвижно. Тело его с голыми грудью и шеей, прикрытыми лишь одной этой епитрахилью, возложенной на него трясиной, покоилось на песке, окоченевшее, напоминавшее те, что летом нежатся тут под солнцем, но такое ненужное!
Какое-то твердое, сосредоточенное в себе и гордое, и немного вздувшееся-то ли это обида на смерть, надругавшуюся над телом, то ли гнев на бытие за то, что оно позволило сломить себя.