- Пожалуй, можно выбрать любую из тысячи и одной несправедливости! Сотни примеров носились в голове Чатковского: адвокатура, врачи, фильм, банки. Они летали с такой скоростью, что лишь некоторые из них он был в состоянии рассмотреть. Он перечислил даже не самые главные, просто первые пришедшие на ум; так старый солдат на параде называет имена проходящих, причем не обязательно тех, кто лучше других послужил родине, а скорее тех, кого он вовремя сумел вспомнить. - Ты хочешь их бить за торговлю, - визжал он гневно-Я за наглость. Я шляхтич. Я предпочитаю, чтобы меня обкрадывали, но не оскорбляли. Меня кондрашка хватает, как только я, отдыхая, увижу какого-нибудь Йойну. У меня не всегда есть на рюмку водки, а он тут коньяк хлещет бутылками. И такое нужно терпеть?
Свистящим голосом он скомандовал:
- Дружина, марш на маюфес!2
Собака проснулась, подняла морду, тявкнула, подползла поближе к ногам Папары. Последними словами Чатковский перетянул на свою сторону Говорека, который сказал:
- Я тоже, как и он, - и показал на Чатковского.
Дылонг пожал плечами.
- Тут не голосование, а дискуссия.
Тогда Говорек рассмеялся и заговорил:
- Из всех проектов Дылонга все три хороши и ни один не лучше другого.
И тут второй раз за вечер Папара постучал ногой по полу. Он сидел, скрестив руки, вдали от товарищей, в стороне от них. Не принимал никакого участия в дискуссии. Порой подчиненные посматривали на него. Видя это, тот, кто не заметил бы самого вождя, мог бы подумать, что там ребенок в колыбели, о котором они вспоминают лишь тогда, когда он поднимает крик. На сей раз взгляды надолго остались прикованными к углу, где сидел Папара. Да. Он явно чем-то был недоволен. Может, печален? Они не знали, верно ли они поняли его. Чаще всего он ведь бывал таким колючим, восприимчивым ко всему, что происходило вокруг, и-отсутствующим. Может, это его выражение-вина тени. Да нет. Комнату освещала большая люстра, сверху шелковый разовый шар, снизу-огромный медный обруч с тонкими стеклянными подвесками. Папара отодвинулся в угол, но оставался у всех на виду. На кожаном диване, очень дряхлом, облезшем.
На то, что уже подточило своими зубами время, азартно накидывалась своими зубами и маленькая собачонка, которую словно бы возбуждало такое сверхъестественное содружество в деле разрушения. Рядом-хорошо сохранившийся сверху буфет с прекрасным фарфором и хрусталем, он укрывал в своем чреве и вещицы, оставшиеся после генерала, главным образом награды на скачках, трофеи молодых лет, а также сувениры из Карлсбада, они относились уже к более позднему периоду. Орденов тут не было. Они висели в комнате вдовы, подле кровати, на специальном коврике, предназначенном исключительно для орденов, их расположили вокруг Христа на металлической пластинке, здесь как бы почетного гостя. Нижние полки буфета занял Папара, одну под книги, в которые никогда не заглядывал, другую под бумаги, лежавшие в полнейшем беспорядке, в них он ничего не мог отыскать. Нижняя часть буфета выглядела скверно, обшивка вся расползлась, боковые стенки прогнили, словно десны, все ножки сверху источил жучок. Дерево, пока оно в грунте, чем ближе к земле, тем крепче; в комнатах, защищенное от молний и ураганов, оно портится снизу. Это испытало на себе и вольтеровское кресло, довольно-таки красивое, французское, в чехле, который не защищал его, а. укрыл, дабы избежать стыда, поскольку, в нескольких местах разодранное и порванное, оно выставляло напоказ старую обивку, всю в пятнах. Кресло это, словно хромое четвероногое существо, накренилось, упав на одно колено, правое, переднее, так сильно, что уже многие годы никто не садился в него. ГЬшара, подняв со своих коленей собаку, положил ее на кресло.
- Я взялся за фронтальную защиту нашей культуры, - сказал он. Говорил приглушенным голосом, но чувствовалось, что может говорить очень громко. Он не акцентировал слова, речь лилась ровно, не монотонно, в ней угадывалась мощь. - Однако в ходе борьбы я заметил, что за элементом культуры стоит элемент силы.
Культуру нельзя защитить самой культурой. Нужна сила.
Он говорил как по нотам, ибо до этого места повторял самого себя. Теперь добавил к тем мыслям новую.
- У антисемитизма старого покроя была одна великая забота.
Заботой этой не был еврей, заботой этой был каждый поляк.