И того, что он не любил раскланиваться перед спектаклем, приносил голову из дому пустой, и лишь после первого акта у него находилось что сказать. Натощак, пока дух его не подкрепился, он ни на что не был способен.
Болдажевский стал виртуозом и еще в одном деле-на званые вечера он умудрялся попадать в ту самую пору, когда начинали разносить кушанья, так что прямо из залы, не задерживаясь в гостиной, он позволял хозяевам подводить себя к столу, где-как старейший в светских кругах по возрасту-первую рюмку (когда все остальные еще стояли со своими, образуя над подносом с напитками эдакую зыбкую, колышущуюся и хрустальную люстру) выпивал он, тем самым как бы перерезая символическую ленту ужина. Но к Штемлерам он опоздал. В этот дом он решился пойти впервые. И-не без колебаний. Оттого, что к евреям? Да!
Ибо, если бы не кровь Штемлеров, ясное дело, проблемы бы никакой. Хотя при всем при том Болдажевский не был принципиальным антисемитом. И не потому, что признавал возможность каких-то исключений из правила. С какой же стати такого рода обвинения. Он искренне верил, что не знается ни с одним евреем.
Ведь о происхождении тех, чье расположение он завоевывал, Болдажевский забывал. Так, он публиковал свои книги в издательстве, владельцем которого был еврей, лез из кожи вон, чтобы театр отдал его пьесу превосходному режиссеру, который был еврей, и посещал многие дома, хозяин или хозяйка которых, а то и оба были евреи. Взрывался, если слышал хотя бы малейший намек. Это старая варшавская фирма! - твердил он, и голос его торжественно гудел, если он говорил о вещи, которая могла быть его ровесницей. Израэлиты? Он буквально терял дар речи, когда при нем упоминали фамилию каких-нибудь его знакомых. Он, впрочем, не возражал, только удивлялся, что на подобную подробность кто-то мог обращать внимание, раз они так давно принимают его у себя. В его представлении это вовсе не означало признания, так сказать, расового права гражданства, но в таких обстоятельствах цепляться за это было мелочно. Он говорил: буржуазия, но в мыслях держал другое слово, которое его чуточку коробило, как сноба от титулов. Патрициат! Вот выражение, которое имело для него силу заклинания. Строго говоря, что такого особенного он в нем видел? Ушедшее столетие, просторные квартиры, вычурную тяжелую мебель, столовые со стрельчатыми сводами, "бидермейеровские" мягкие кресла, портьеры и занавеси из плотного красного сукна, бахрому коих обстригло время, картины в громоздких рамах на занятные сюжеты, непременно висящие в таком месте, где мало света, лишь иногда упадет на них отблеск от многочисленных бра или излишне роскошных люстр, в которых зажигают лишь каждую вторую свечу.
Вот мир, который Болдажевский охотнее всего признал бы своим.
"Сын мелкого железнодорожного чиновника", - сообщал о его происхождении в "Картине современной польской литературы"
Чаховский1. Так что годы и годы прошли, пока Болдажевский добрался до нынешних своих пятикомнатных апартаментов на улице Крулевской, чему способствовали три обстоятельства:
наследство, полученное от дяди, рабочего-эмигранта, умершего в Канаде, выигрыш в разрядной лотерее и удачная для него с финансовой точки зрения женитьба. В памяти Болдажевского три этих обстоятельства не запечатлялись по отдельности, в его представлении известной материальной свободой, которой он пользовался, он был обязан попечению господню: бог кормит его, словно птиц небесных, тем более что столько он выжал из себя во славу божию, да и из "остатков". Чего? Чьих? Он никогда так и не определил этого для себя точно и не подумал; может, то были остатки некоего имения, которым владел кто-то из близких, может, деньги родственников жены, державших прибыльную торговлю колониальными товарами на углу Сенаторской и Медовой. От этих улиц он не отрекался. Услышав их названия, вздыхал, жмурился, чувствовалось, как он напрягает память!
Но вместе с тем никогда Болдажевский и не подхлестывал ее, чтобы она поскорее извлекала из прошлого какие-нибудь более точно обрисованные картины: магазин тестя или железнодорожную станцию в Скерневицах, где в последние годы жизни служил отец. Он не противился тому, чтобы от мебели, которую он купил на деньги, полученные по наследству из Америки, отклеилась мысль о трудовом ее происхождении. Взамен-представления о родстве со старыми, милыми улицами, испокон веков бывшими непосредственным отечеством традиционной буржуазии, крепли в его воображении, разрастались и выдвигались на первый план во всех воспоминаниях об ушедших годах и сливались с образом того времени, когда он, молодой, интересный, горячий автор стихов, оставив позади долгий период ученичества, с полным основанием мог сказать себе, что он принят в лучших домах Варшавы. И притом не покривил бы душой, поклявшись, что никто не упрекнет его и в намеке на снобизм; в самом деле, он никогда не стремился превратить в дружеское знакомство свои мимолетные встречи с аристократами, он самым торжественным образом готов бьш присягнуть, что барон Кроненберг производит на него ничуть не больше впечатление, чем самый заурядный господин Фраже.