А некогда предали анафеме Степана Разина, Кондратия Булавина — вожаков крестьянской да казачьей бедноты.
Жив был еще в станице древний дед Поликарп, фамилию которого все уже забыли и звали его по-уличному — Голота. Любила станичная детвора слушать его рассказы о временах стародавних. Говорил он и о славном казаке Булавине, и о том, как после гибели Булавина князь Долгорукий пустил для устрашения голытьбы казачьей вниз по течению Дона, Хопра, Медведицы сотни плотов с трупами булавинцев — повешенных, четвертованных, в кровавые куски изрубленных.
А разве можно забыть то страшное, что сам Павел, мальчиком еще, видел? Виселица на майдане, и на ней медленно раскачивается по ветру в петле одностаничник Прохор Гладилин… Добрый и веселый казак был Прохор, любил Павлика, частенько леденцами угощал его, приговаривая: «Тебе припас, сиротинка…» И тут же, у виселицы, голосит истошным голосом жена его, Гаша, а к ней, как воробышки, жмутся трое детей ее малых… А повесили Прохора за то, что в бою с войсками Пугачева у станицы Есауловской перешел он на сторону пугачевцев, через два же дня, в новой стычке, захватили его в плен тяжело раненного и казнили безжалостно.
Глумились тогда станичные богатеи над трупом повешенного, грозились, что так станется со всеми, кто ослушником указов царских будет. А что в тех указах? Почему всегда довольны ими богатеи? И вспомнилось Павлу: дядя, покойный Петр Иванович Колобов, богатеев никак не жаловал…
Три года назад, на масленой, дрался Павлик в кулачном бою на майдане. Казачья окраина ходила на зажиточных, «дюжих», казаков, что у самой площади жили. И вот набросился на Павлика здоровенный Корытин Колька, сын лавочника. Ударил он Павла под ребра так, что пошатнулся тот и едва не грохнулся оземь.
— Сдаешься на милость мою, ты, гольтепа? А не то еще добавлю, — сказал с издевкой Колька.
Лютая ненависть охватила тогда Павла. Собрал он все силы, ударом в висок сбил Кольку с ног, заставил просить пощады.
Домой вернулся Павлик в разорванном полушубке, без шапки — потерял ее в драке, должно быть, затоптали в снег. Ждал, что постегает его ремнем дядя. Но тот лишь искоса взглянул.
— С кем дрался?
— Да с несколькими… А больше с Корытиным Колькой.
— Ну и что ж?
— Я его так грякнул о лед, аж посинел! В другой раз не затронет.
Дядя усмехнулся уголком рта — был он скуповат на улыбки — и промолвил:
— Ну, садись, обедай.
Тем дело и кончилось.
…Любил Павел читать. Но во всей станице были лишь с десяток книг у попа Стефана — церковные службы да жития святых, да еще с десяток у Тихона Карповича, почти все по искусству врачевания — к этому делу Крутьков особое расположение имел. И Павел стал читать крутьковские книги, сначала больше для того, чтоб грамоте не разучиться. Казалось ему, что в книгах этих наряду со всяким вздором есть полезное. Но немало было, конечно, такого в тех книгах, что у людей разумных могло вызвать только смех.
Вот, к примеру, «В прохладном вертограде, сиречь в саду» — толстой книге в переплете из телячьей кожи, с затейливыми медными застежками — написано: «Кукушкин голос кто услышит впервые весной в саду своем, пусть в тот же час ступню правой ноги своей палкой очертит и ту землю из-под ноги выкопает и в дом внесет. И того году во всем жилище его блохи и тараканы отнюдь не будут».
Или вот еще, в книге «Травник» сказано: «Есть трава — „царевы очи“ прозывается, ростом с иглу, собой красна, и листочки красные. И та трава человека вельми хорошо пользует. И на суд возьмешь ее с собой — не осужден будешь. А кто и жениться хощет, держи всегда при себе — тихое и ласковое житье с женою будет, всегда жена заедино с мужем слово скажет и ни в чем перечить ему не станет».
Насмешливо улыбнулся Павел, прочитав это. Подумалось;
«Пустое измышление… Не может того быть!..» И все же, встав на другой день пораньше, он добрых часа три бродил по степи в тщетных поисках «царевых очей»…
Поздно вечером лежал в хате на ковре; не спалось и сумно на душе было (должно быть потому, что давно не видел Тани). Слушал, как на завалинке вели разговор Сергунька и работник Федор, успевшие крепко сдружиться.
— Не пойму, куда делись мои кресало и кремень? — ворчал Федор. — Ты, случаем, не брал их, Сергунька?
— Да на что они мне? Я ж не трубокур… А ежели бы и взял, — усмешливо зазвучал голос Сергея, — так ты ж знаешь старый обычай казачий: нашел — молчи, потерял — молчи, а задел — тащи, сорвалось — так не шуми.
— Мели, Емеля, твоя неделя!..
— Я-то не Емеля. Емелю давно казни да анафеме предали.