Длинная Гинда — так прозвали его мать за длинные ноги — к тому времени уже не один год пасла деревенское стадо. Отца, Давида-хромоножку, за две недели до рождения сына насмерть зашиб конь в оксмановской конюшне. Косматый вороной жеребец лягнул его копытом в грудь, пробил ребра и положил на месте. Длинная Гинда, поддерживая рукой огромный живот, по-прежнему гонялась за коровами, вместе со своим помощником — кудлатым барбосом — сторожила стадо.
В тот день сильно парило, а к вечеру набежали тучи. Черно-серыми валами понеслись они над потемневшей степью, вмиг заволокли небо. Гинда бегом спустилась в балку, торопясь загнать стадо. Поднялся резкий, колючий ветер, свалял в клубки и понес по степи клочья сухого бурьяна и ковыля. Низко-низко нависли тучи, клубились, сталкивались, наползали друг на друга — тень ложилась на тень.
Внезапно степь полоснуло широкой красной молнией, небо треснуло, и по балке из конца в конец прокатился неистовый грохот.
Гинда упала возле стада. Она вытянулась на земле и, стиснув зубы, застонала, завыла на всю степь.
А над Ковалевской балкой, над степью, над полями хлынул частый летний ливень и пошел хлестать по пшеничным колосьям, по дну балки и по распростертой женщине. Точно бычка, родила в степи Гинда своего сына.
У Коплдунера были от рождения застужены уши, и слух у него на всю жизнь остался плохим. Говорил он оглушительно громко, словно все кругом были глухие.
— Коплдунер! — кричали ему односельчане. — Будет тебе орать! Ну и глотка, прости господи, точь-в-точь как у матери…
Длинная Гинда как родила, так и вскормила сына на выпасе, и вырастила здорового, крепкого мальчишку. Потом она умерла, оставив сыну в наследство кудлатого пса и веревочный кнут. Перешла к нему также должность деревенского пастуха, и года два он в дождь и вёдро стерег стадо в Ковалевской балке.
Нынешней весной Яков Оксман нанял его сторожить общинный сад. Сделал он это не без задней мысли.
Сад этот издавна числился при синагоге, где Яков Оксман многие годы был старостой. По должности и по доброй воле он занимался разными делами еврейской общины: пекся о том, чтобы кладбище за хутором обнесли кое-какой оградой, чтобы в синагоге не переводились свечи, чтобы на пасху добрые евреи не оставались без мацы, и надзирал за садом, из доходов которого брал он деньги на общинные нужды, неизменно жалуясь, что сад этот вконец его разоряет — столько с ним возни, столько хлопот со сторожами и всяких издержек…
Уже около года дверь в синагогу была забита. Провалилась крыша, и никто не заботился о том, чтоб ее починить. Но в саду по-старому хозяйничал Оксман: считал, что община осталась перед ним в неоплатном долгу, и решил взыскать этот долг всеми урожаями будущих лет.
Он долго раздумывал, кого бы поставить сторожем: пожалуй, лучше Коплдунера ему никого не найти. Сын его бывшего батрака, к тому же комсомолец. Так оно будет надежнее.
«Сад вернет вдесятеро. Ничего, они скоро привыкнут, и быть Якову Оксману здесь хозяином. А собаку Коплдунера надо прибрать к рукам. Пусть живет в сторожке».
Коплдунер вначале не знал, как ему быть. Вроде бы получается, что он идет в батраки к богатею, да и при синагоге, хоть и заколоченной, комсомольцу как-то не пристало работать. Но, с другой стороны, кому не надоест из ночи в ночь валяться по чужим хатам, кормиться то с одного, то с другого стола! Тут в саду сторожка, все-таки пристанище на все лето… К тому же Оксман посулил и заплатить больше, чем Коплдунер получал в пастухах.
— Я тебе худого не желаю, — уговаривал он парня. — И отца твоего, покойника, не обижал, и о тебе позабочусь. Что бы ни понадобилось — муки там, молока кринку, картошки… Яблоки, конечно, не в счет. Ну, и за лишним рублем не постою, ты меня знаешь. Словом, в обиде не останешься.
Столковавшись с Коплдунером, Оксман, очень довольный собой, говорил своей рано постаревшей жене:
— Ничего, я и с хуторянами полажу, пока еще, слава богу, они во мне нуждаются. Коплдунера я уже взял к себе: всегда лучше держать собаку при доме — не станет лаять на хозяина. Ничего, он у меня и мешки на ветряк будет таскать. Здоров, как бык, глухая дубина… Ты подбрось ему каких-нибудь обносков, для такого дела не жалко.
Яков Оксман уже не раз прикидывал, сколько будут весить яблоки нынешнего урожая и сколько он сможет за них выручить.
«Полный чердак яблок, под самую крышу… А зимой, в морозы, каждое яблоко, слава богу, на вес золота… — Он подумал о пшенице, зарытой в амбаре, и решил: — Яблоки, если их пересыпать мякиной, не погниют…»