В весёлых лучах разгулявшегося и умытого солнца хорошо видать, как потешно егозились ногаи на том берегу, как суетливо Урус полосовал ногтями цветастый халат. Да, прищучило казачество супостатов, сыпануло извести на драный копец.
— Э-эхай! По стругам! Насс…м им на хвост! — грохочет Толстопятый. Бердыш успевает зацепиться, черпнув сапогами воды, и перекидывается через борт.
Гребут с таким усердием, что пара вёсел — в щепы. На четырёх стругах от силы — восемьдесят-девяносто бойцов. Но у них завидный куш — овечий страх, заразивший ставку Уруса. Там такое столпотворение, что вряд ли когда уймёшь. Не говоря про кибитки, горе-завоеватели в спешке бросают дражайший скарб. Распахнутые, простоволосые, ногайки с визгом цепляются за гривы мятежничающих лошадей. Мужчины остервенело отпихивают их.
В седле, у сверкливой кромки реки застолбенел Урус. Шафранными от вскипевших прожилок глазами пусто уткнулся он на летящие в лоб зубья-носы лихих стругов. Князя Большой и Малой орды тянули наверх. Что-то трескуче вопила крупная женщина на гнедой лошади, припадала щекой к коленям неподвижного всадника. Впрочем, после первого же меткого выстрела — казацкая пуля вспушила ухо его прянувшей лошади — истукан ожил. Дико взвыв, пошпарил меж шатров. Опалённый конь бузил, взбрыкивал. Грузное тело повелителя орды смешно кувыркалось на кочках. От нежданной прыти соседний конь встал на дыбы. С криком свалилась боком о камни женщина. Казаки, по пояс в воде, дали спотыкача: кто до берега шустрее. Временами прикладывали к плечу ружья и палили…
Десятка два охранников заслонили павшую. Четверо понесли её к скученным у кибиток, разволновавшимся лошадям. Казаки дали залп прямо туда. Лошади заметались, размётывая пешье племя копытами. В ту пору станичники уже ступили на берег. Вид всполошенно визжащих баб лишь подстегнул их рьянцу.
Оказавшись близ лютеющего Ермолы Петрова, Степан схлестнулся с защитниками ценной для Уруса бабы. С рыком пхнул свирепый Петров в ближнего противника. Лезвие мягко провалилось в подмышку. Ермола изловчился сграбастать бабу за волосы. Слетела громоздкая шапка, открыв свежее личико совсем молоденькой и недурной, несмотря на раскосицу, девицы. Дрался Петров славно, ничего не попишешь: свободно рубя справа, левой волок пленницу. Бердыш принял на себя двоих оставшихся.
Ногаи лязгали зубами, завывали, не силой, так страхом пытаясь отогнать налётчиков. Но через самое чуть уже все степняки, побросав корысти и голосящих в казачьих лапах баб, ухвостились за яркой расцветкой мельтешащего вдали халата…
«Справная жинка достанется волчаре», — неодобрительно скребнулось у Степана, ослабившего напор, что дало врагам его возможность смазать соплями пятки.
Боевой пыл остыл, спёкся в калёнке буйной рубки. Он разом пресытился убийством и кровью. А рядом вершилось непредсказуемое.
Баба зубами впилась в Ермолову руку. Вырвать не удалось: молодые зубы сомкнулись щепчатым капканом. Взревев и матерясь, Ермак с бычьей яростью рассёк надвое изнемогшего неприятеля. Баба упорно сжимала челюсти. С хрипящим взрёвком Петров махнул, вернее, тряхнул прокушенной рукой, на которой висело пуда четыре упругой и ядрёной плоти. Занёс вторую… Отсёк голову.
Тело кувшином выпростало густую кровь, дрыгая конечностями, плюхнулось на землю. Белея на глазах, ещё не умершая голова дёрнула веками. Карие глаза, казалось, тлели, разбавленные заплесневелым пойлом. Но челюсти не разжались. Измученный Ермак давай колошматить мёртвой, а, может быть, и живой пока головой по корягам. Без толку. Прижав к земле скользким от крови сапогом, тянул что было мочи. Грош проку. Он месил кровавый студень саблей. Народ оцепенел. Взирали, как завороженные…
Брошенные ногайки при виде чудовищной участи красавицы заходились в ушираздирающем плаче и ещё яростней бились в руках победителей. Но вдруг, как по уговору, все разом сникли. Убоялись, верно, как бы и им того ж не стало за лишнее огурство.
Помочь Ермоле никто не вызвался. Кто просто его не любил. Кто опасался угодить под пылкую руку. Кто не одобрял жестокости. А кто не находил сил от ужаса и потрясения.
Бердыш не отвернулся. Лишь сузил глаза, и их заволокло оловом. Он подумал почему-то: «Война… Случись такое же на Самаре, и будь на месте Петрова ногай, а на месте ногайки — Надя…», — брр… дальше додумывать не хотелось. Но очевидно одно: тот же поступок кочевника над русской назвали б изуверским. О чём же говорить сейчас? И у кого после такого найдётся довод или право сетовать и возмущаться, коль оно станется с его девкой, сестрой, дочерью, матерью, зазнобой?