Сам суровый быт первопроходцев и новообжитцев прививал и растил благородство, справедливость, определённую человечность. Лютого до беспредела в самоодури не вынесла бы ни ватага, ни эта земля вековой свободы, ни местные обычаи, ни туземные коренники.
Всё больше народу вкручивалось в словесную покрошку. Как-то исподволь пошли сетовать на переменчивость станичной судьбы. Среди казачества хватало голытьбы, но не меньше утёклых страдников, ремесленников, беглых солдат. Большинство, как и в той жизни, великой удачею не блистали. Так те с непритворной горечью поминали родные места и кинутые ремёсла.
Самыми неподатливыми оказались «чистопородные» ушкуйники с родовыми татскими корнями. У этих тяга к речному разбою струилась в крови. И не то что б ничему не верили — их просто не прельщало всё, связанное с присягой, с двором и, значит, кабалой. Любой договор таким — прощай вольность. Были и, как Богдашка Барабоша, с отвращением отвергавшие всё, что вязалось с сельским и всяким иным трудом. Эти семьями не обзаводились. Для таких верный конь, быстрая сабля и барин-ветер дороже благ мирских. Единственно, кого из ручной животины уважили казаки-ушкуйники — козы, в изобилии населявшие лихие края. От коз был корм: мясо с молоком. И тепло: прочные шкуры.
О воле и Волге, доле и долге
Прознав через Кузю, что Степан Бердыш — приближённый самого Ближнего боярина Годунова, повольники просили особого гонца рассказать об этом человеке, подтвердить или развеять досужие перетолки. Уцепясь за эту ниточку, Бердыш, пошёл ткать паутинку. Он просто, иногда и ругливо, но с приязнью живописал ум и благонравие властителя. И, в общем-то, не врал…
— …Особливо ценит Борис Фёдорович радивость, за исправную службу дарит примерно и щедро… — при этих словах Барабоша свалил на покой. А напоследях смачно плюнул. Часть станичных схлынули за ним.
В слушателях остались из менее удалых — бедные, скучающие по труду и законному пристанищу. Да и не только — все, кому служба в разумном сочетании, опять же, с повольем, была нужна, как твёрдый якорь гулливой ладье. И уже потому вовсе не казалась презренным делом.
Кто-то остался сугубо из любви к россказням, из любопытства, для размешки скуки и тоски. Чему способствовал мёд. Пойло потягивали втихомолку, кто по чуть-чуть, кто ковшами. Тот же Кузя остался, чтобы побыть с другом. При этом во всю сонную ряху с лиловой однозначностью пылал выбор московского вора, сродный сочному «тьфу» Барабоши на все эти царские прикормки да цепные причмоки…
Больше удивило, что атаман Кольцов не только не покинул костра, а чутко вслушивался. Это насторожило и, попутно, в чём-то окрылило. С первого взгляда Степан определил, что Семён — личность незаурядная. Из тех, видать, кто не довольствуются радостями мимолетной удачи, не прельщаются примитивным разбоем. В роду человеческом всегда есть люди призванные. Их тянет высокое. Сверхрассудочный зов посвящения и служения чему-то более глубокому и полезному, чем набивание мошны и страсть. Из них самые бескорыстные и беззаветные — защитники, дружинники, воины. Таким был сам Бердыш. Что-то родственное угадывалось и в Кольцове. Хотя как знать? Не для словесной ли засады затаился Кольцов?
После недолгой заминки слово взял Семейка. И отчасти оправдал бердышёвы догадки. Особенно, когда повёл расспрос об отношении правительства к станичникам, коль раскаются и перейдут на службу.
— Есть тут грамотеи? — поспрошал Степан.
— Как нету? — донеслось издали. К костру пробился одноглазый казак.
— Да, Якуня в чтиве чисто дьяк. — Зашептала поляна.
— Так возьми и читай зыкасто, чтоб всем слыхать было. — Предложил Бердыш, вынимая из проймы бумагу с печатью.
Якуня пожевал губами, для видности выкашлялся и с подвывами заправского дьячка считал царский призыв к виновным казакам, а также их кошевым. В бумаге государевой милостью обещалось перешедшим на службу станичникам «отдать ваши вины», а впоследствии выплачивать полагаемое за службу жалованье.
По прочтении долго не стихали пересуды. Когда помалу успокоились, атаман встал, внимательно с близи осмотрел недрогнувшее лицо Степана, спросил негромко:
— Сознайся: за тем — сюда, чтоб соблазнить нас службой царскою? Так?
— Кривить не буду. За этим, — не стал юлить Степан, — не за чем лихим.
— И что, смерть был готов принять ради?
— И смерть, и хоть пытки. Время ноне такое, братья-казаки, что отчизна нуждается в сильных и верных воях. А в татях, что разоряют её слуг и злят её недругов, она не… она их чурается. Тати множат скопища этих самых недругов, как шакалов, а шакалы в трудный для Руси час кидаются грызть её истерзанные, ослабшие бока. Только чтоб это вот вам сказать, я и шёл сюда, наперёд полагая, как вы можете принять меня… Спасибо Николе угоднику, обошлось пока, тьфу, тьфу. Это ль не вещий знак, что дело мое боголюбо, осенено покровительством и заступничеством божьих посланцев, а царь — он и есть помазанник божий и слуга его на престоле? А слуга царя нашего — исполнитель воли царской и, стало быть, божьей, — голос матерел, разрастался. — Не за это ль государево дело, не за славу ль отечества сложили головы славные атаманы Ермак Тимофеевич, Иван Кольцо и сподвижники их? И за то им вечная память и благодарность Руси. Все студные дела разом искупили они подвигом во славу и укрепление Руси, — в саднящей тишине Степан высоко поднял над головой дарственный образок.
Сам далеко не ревнивый слуга веры, в этот миг он исполнился неподдельного вдохновения.
— Да и в том ли дело, кому нужны ваши головы? Сабли ваши? Царю ли, Годунову ли? Русь, святая Русь, родная Русь нуждается вами. А вы кромсаете её рубежи, множите сонмище её ворогов… С руки ли? Время ли? По чести ль? По совести? Да, я пришел сюда, чтоб предложить вам отказаться от разбоя и, пока время дадено, покаяться в неправедности жизни такой. Чтоб оставили вы татьбу ради кошелька, ибо есть хозяин достойнее — первый и единственный. Отчая земля, коя, могу в том поклясться, не оставит вас без награды. — Устало завершил Бердыш, сел на пенек и провел рукой по бороде.
— Что награда? Нешто татьбой меньше нагребём? Винности б искупить да покойной жизни напоследок куснуть. — Протяжно вздохнул кто-то.
— Брехать всяк могёт, — сердито пробубнили в рядах…
— А ну ша! — атаман пресёк ропот, обернулся к засыльному. — По правде, ждал таких вестей. Гонцов искренних не было. От воевод вестники случались. Пели красно. Да ладу и пониманья в суёме не нашли. Расходитесь же, ребятки покамест спати. А по утряни на кругу трезвой головой порешим как поступить сручнее… Должнее как, то бишь…
На кругу атаман словесами зазря не истекал:
— Станичники, братва, кому служили досель? — речь была с придыхом и волнующими срывами. — Мошне вечно дырчатой и стервятнику докучному. Ноне предлагаю, кто хошь: айда со мной на государеву службу. По Волге рубежной дозорить станем. Что нам тут? Ясырь наш давно в Астрахани да в Хиве. Корабль вчера упустили, ребят только верных потеряли, деньгой сейчас не богаты. Да и не за тем дело… Будет у нас одна господская голова — православный царь, божий помазок. Кто доныне поминал наших убитых во поле? Унылый бирюк выл над могилами безымянными, да кабан угрюмый копытищами чёрными грязь взрывал над закопанными братами. Теперича отпевать нас станут в церквах православных как страдальцев за дело христово, клянусь пупком Пресвятой Богородицы. Но неволить не стану. Вольному — воля… Да и Волга-то с нами, а мы на Волге.
Говорил просто, но Бердыш увидел сразу, каким влиянием пользуется литовский тихоглас Семейка. Кольцов сказал, в сущности, то ж, к чему вчера, прилагая все силы глотки, взывал он, Степан. Однако доходчивому слову атамана все внимали с открытым ртом.