Выбрать главу

Зачем?

Ещё раз взглянув, облегченно выдохнул: отступив на шаг, она улыбалась. Эта кроткая улыбка всё довершила, всё высветила: никуда-то тебе, молодец, не убежать. И он расплылся в ответном новолунии губ.

…Сплетясь перстами, медленно шагали по ночи. Говорить было не о чем, да и ни к чему. Надя двигалась, не дыша. В Степане гулкой медью всё ещё стучал и свинцово бухал хмель, подливая, как спасение, неизбывную нежность — в душу, что осторожно распахивала запоздалой весне заиндевелые уделы.

Так бродили много часов. Усталый месяц выкресал редкие денежки, а потом взял и выпростал серебряно-сверкливую и сонную порошу. Вечный спутник влюблённых и поводырь по ночным заимкам Млечный Путь.

Давно умолкли припоздалые плотники и свайщики, зачахли выкрики подгулявших гостей. Стеня и Надя гуляли. И ничего другого не желалось. Ничего. Только бледный звёздный путь, только ущербный свет небесной лампадки. Только могильная тишь, чернотемь да ветряной щёкот мягких пальчиков, каких не знала ещё широкая чёрствая ладонь богатыря.

Его охватило волнение, томное и ужасное. Он не мог ничего трезво осмыслить. Он гнал все мысли и докучливые протесты рассудка. О десятилетнем разрыве. О скитальческой, не приспособленной для любви и супружеского уюта, непутёвой жизни своей. О челе, обезображенном в боях, не личащемся с её красотой… О крутостенном своём остове, перед коим упругое её тельце — сиротская хороминка. О лопатной ладони, в которой её ручка — утлый напёрсток.

Он лишь подспудно угадывал: всё перевернулось. Ни о чём плохом и не думалось. Сладко, приятно. Лучше, чем у тёплого камелька с мурлычащей на коленях кошкой. Стократ приятнее, пленительнее, теплее и уютнее. Лишь бы безустанно вкушать изумительное питие горней благодати — вбирать устремлённые на тебя светлые, сказочные глаза дорогого пышноволосого существа, чья дурманно пахнущая макушка под сбившейся кикой едва достигает твоего плеча. Только бы осязать, впитывать согревающую царскую роскошь от всего лишь касанья пальчиков из пуха.

…Уже когда обручами сдавило его виски, Надежда вытянула свою ладошку, пристально поглядела в глаза, откинула вольную прядь с его высокого лба и исчезла. Ах, да ещё мизинчик скользнул по рву его шрама. Ещё много часов пойманный Степан полавливал это упоительное скольжение.

…С утра помогал устанавливать пушку на роскате самой высокой башни. Но вот диво: кипучие государские заботы не могли уж заслонить будоражливость дум. О ней — о Наде. Не мог забыть, как вдруг она ушла, а он ошалело тряс башкой, долго ещё не в силах стряхнуть потрясение и оцепенелость. Здравые и злые доводы ума вернулись, заелозили, закололи. Трезвый, он завздыхал по поводу немыслимости настоящей любви. Ну, что может слепить, а главное удержать его и очаровательную дочку головы?

Но, верно, вдосталь ты всё-таки хлебнул в жизни гари и тлена, раз выжженная душа отыскала-таки местечко для той страсти, что, пылая, внесёт истинную и заслуженную радость жене… Жене! Надо ж, до чего доквакался!..

…Следует избегать её, твёрдо порешил он и нагрузился обозом поручений и забот. Увы, и закалённому вояке, похоже, не уйти от неблекнущих воспоминаний, ворошащих и, словно чётки, перебирающих одни и те же минуты, одни и те же вздохи и прикосновенья. Мыслью он непрестанно переносится в истому того неповторимого вечера.

…Спустя три дня, не выдержав одиночества и лукавого самообмана, явился прямо в дом Фёдора Елизарьевича. Елчанинов удивился. Этого парня уж точно не отличал червяк, нудящий шастать по гостям.

А Степан уже завёл… совершенно никчёмушный разговор о сосновых, дубовых и берёзовых лежнях, о том, как их сподручнее закидывать наверх, цепляя комли толстой вервью. А исчерпав эту занимательную область, умолк.

Был уж вечер. Елчанинов готовился ко сну. А непонятный гость всё топтался, хмыкал, пощёлкивал пальцами.

— Батюшка Степан Ермилыч, каб не знал привычек твоих, позвал бы к трапезе, — наконец, обронил хозяин.

Бердыш покраснел, сознался, что это б доставило ему неслыханную приятность. В то же время сам его вид свидетельствовал о противоположном.

Безучастно поздоровавшись с домочадцами, проследовал к столу. Когда все расселись, недоумённо заморгал и даже, переживающе, оторвал застёжку на кафтане.

— Ну, с богом — чем бог снабдил, — объявил Елчанинов. — Вот только Наденька прихворнула после свадьбы Анисьиной. Придётся без неё откушать.

Бердыш поперхнулся, он то бледнел, то краснел. Кое-как высидел до конца и, совсем смутив хозяина, резво откланялся.

Сон в ту ночь не шёл. Чуть задремав, Степан тотчас просыпался в полоумье: порывался, вскочив, бежать к избе Елчаниновых, к Наде. Зачем? Он не знал. Лишь больно свербела мысль о недуге любимой.

Любимой?!

А ведь, пожалуй. Не пожалуй — а верняк, в точку…

Хм, и вот уж штука — ты совсем не стесняешься этого слова. Тайного и стыдного. Неделя тайных мечтаний и вздохов убедила: ты любишь, любишь глубоко и неподдельно…

…Наутро он снёс к Елчаниновым черемхового мёду, чем крайне озадачил и смутил Фёдора Елизарьевича.

— Батюшки? Да чего эт ты, Степан Ермилыч? Почто усердствуешь без надобности? — залопотал. — Надюше коль, так она утресь свежа, что яблочко наливное.

— Слава Богу, — перекрестился Степан, — ну, так пущай всё ж таки, это самое, медку примет. Не повредит оно, я думаю.

— Ну, коль так… — Елчанинов принял судок духовитой сладости. — Слушай, Степан Ермилыч, она вот с подружками по ягоды собралась. У нас есть кто из стрельцов незанятой? Определить бы в охрану, — и смутясь, — оно, конечно, опять же, коли человеку не в излом — коль отдыхает. Не всё ль ему равно где — тут иль на поляне — отдыхать-то?

— Зачем стрельцов? — вскричал Степан, замялся и смирно продолжил: — Я вот сам как раз скоко дней собираюсь, это самое, в лес на… вылазку… сделать.

— И почто нужда така? — не понял Елчанинов.

— Э… Да тут у мортиры подставка сломалась. У мортиры. Значит… Хочу самосватом чего-нибудь покрепче подыскать, — врал Степан, наливаясь цветом арбузной мякоти.

— Да?.. — неопределённо пробубнил Елчанинов. — Добре… Токмо долгонько их не гуляй. Надюша покеда ослабшая…

Девушки резвились сами по себе, Степан брёл рядом со своей прилукой. Лоб росился испариной: за время прогулки она ни действом, ни словом, ни даже взглядом выразительнейших своих глаз не выдала прежнего расположения…

Ить, дурень… Распоясался во хмелю… Всё впустую… — отчаянно, едуче и метуще тренькало в голове Степана. Чело горело от стыда. Жгло обидой. И подвалил-то, как увалень мокролапчатый. Ни с подругами слова шутливого, ни… Тужишься, пыжишься, а всё молчун дремучий, истукан лопатистый…

— Не больна боле? — выдохнул, наконец, сипло и невнятно. Вот и вся тут песня, злоуст.

Она покачала головой, русая коса встрепенулась под веночком полевых цветов. И снова — молчанка.

Ну и пень. Пню ясень! Пьяный петух. А петухи разве пьяные бывают? Пьяный петух — это питух. И ведь о ком мечтать вознамерился?! Она, видать, и близко мыслей таких не держала. Просто пожалела кривого питуха, бросать в беде не хотела. Знам-дело. Плелась за бухим кочерыжкой…

Э-эх-эх, тебе ль о любви помышлять?..

— А? — её тревожный отклик. — Жестокие слова. За что? Ужель не смею даже думать о любви? — её глаза стали жидкими, отчего казались не то соломенным золотом, не то голубыми, как небо, не то зелёными в желтинках, как эта усыпанная цветами опушка. Невыносимое, слепящее сверкнуло, полоснуло. И всё зараз прояснилось.

Так, значит, дурень, твоя тоска вырвалась вслух?! А она приняла к себе — на свой счёт! Всё оборачивалось чудесной гранью: она любила?.. А дальше…

Но не полно ль? Что сухомятка строчных слов перед музыкой ласк, признаний, вздохов подлинной любви?

Сердце праздничало.

— Я все дни была больна тобой. Тобой… Одним. Во всём свете… — неустанно повторяла она, когда он на коленях с обожанием пробовал на вкус её забрызганные ягодой ручки. Да не мог утолиться.