— Фёдор, смута! Смердье Чудов монастырь обступило. Грозят учинить воровство. Сладу нету… Тяжко!
— Что ж теперь, Боря? — Фёдор Иванович беспомощно развёл руками. — Разве стрельцов у тебя мало?
— Какое — стрельцы?! Куда ещё шушель дразнить? Бешеные, не приведи… до Кремля б не добрались?!
— Ой, Борис, не будет сна мне. Почто огорчаешь? — загундосил царь.
— Да ты что, царь?! — потемнел Годунов, но тотчас сбавил обороты. — Пойду я, государь, — при выходе обернулся. — Коли что, заступишься? За шурина?
— Ой, да чего ты… непригожее… совсем? — пискнул Фёдор.
— Не до пригожести, царь. Ну, спокойно тебе почить, — с безнадёжным вздохом боярин перекрестился и оставил слабоумца.
Вкус юшки
На Варварке громили бражные тюрьмы. Пёстрая лава своротила дубовые двери в оковах. Из подполья в объятья ей сыпалась испитая сермяжная голь. Долго чернь копила и спекала злобу, — вот и течь! Хлынуло чёрное, беспощадное, сметая, не обинуясь, утюжа. Отовсюду льётся гулкое, стоголосое:
— Что деется, братья-бояры?
— Покарают нас, ох, покарают…
— Куда ж ещё карать-то? Что за жисть? Вчерась разбойники всю Устюжскую слободу спалили. Это ль жизнь? Эха!!!
— Втору неделю на квасу сидим. На теле не поры, а тяжи, а там и не пот, а кровя. Выйти боязно: кругом грабёж, непотребство. Воруют, кому не лень!
— А заместо воров слободских же секут! Ноне поутру трёх насмерть забили. Остервенели бояры! Грызутся дружка с дружкой! А всё Борька Годунов — заправник!
— А Шуйские? Та ещё сволота. Татей голубят.
— А попадает холопам. К Шуйским дружки из Литвы понаехали. Утex пышных требуют. Угощений. Ляхи хуже всяка лиха. Пшибожовский вчерась сусленика за худую брагу в бочке живьём утопил.
— Тявкам токо на ляхов. А чего им от нашей тявки? Тьфу!
— Так боязно ж. Побьют, закалечат! А то и хлеще — за студную измену, за крамолу в острог законопатят.
— А Сапега-то, посланник ихний, грят, высокомерен зело. Его и шляхта и бояре ненавидят.
— Хлеба не купишь! Бояре да целовальники всю деньгу выкачали…
— Бей кружала!
— Гай-да!
Неуправляемым, трепыхающимся кашевом народ прудил у ближайших питейных домов. С треском вылетали ставни, крышки бочек, скользкие от вина лавки. Досталось и шинкарям. Само собой, кружечник Давыдка схоронился. А, судя по очной торговле, и не при деле был. За все, по обычаю, ответил подставной стоечник Немой Урюк. Ему оторвали уши и завалили бочками, из выбитых дон коих хлестала дурманная жижа.
Когда было покончено с несколькими кружалами, толпа пуще озверела — до безудержу. Теперь она катила, разрастаясь снежным комом, необузданная, пьяная и жестокая, слизывая лавки и терема. Пёр чёрный бунт, распаренный, дрожжевой — клубясь, булькая, бурля, плеща кипящей злобой, изощрённым изуверством, нутряным бешенством. Сырь пещерного сознания, точиво растелешённого порока, праздник раскованного греха. Стрельцы благоразумно уходили в схорон, прятались, оседали по затаинкам и затишкам. Какой-то не уберёгся, в одномижье сплюснули в кровавый блин на мостовой.
— Надоть и лотки кой-чьи пощупать! — взвился чувственно-болезный клич.
— И то верна-аа! Мужики, айда в торговые ряды! — надсаживались закопёрщики.
— Так недолго и до бояр дорваться.
— А чего? Пошто и нет!? Ужто кнуров поганых жалеть станем? Гуляй, орава?
Из подворотни набежало несколько мужиков с саблями и пистолетами — первые ряды смутьянов настороженно застыли, колышимые в спины задними. Мощный кривой мужик перекрестился пистолем:
— Не боись, братва. Свои мы. На Евпловке стрелецкий склад поворошили. Теперь и ружья у нас — по во! — замерил от пола до горла.
— А шалить с нами не станете?
— Пошалим… Пжавда ш бояжами. — Шепеляво усмехнулся другой, высокий, в терлике — длинном мелкорукавном кафтане.
— Эге, да тут служилая собака затесалась! — грозно клацнули из гущи.
— Чего блеешь зазря? Не боись, — снова усмехнулся каланча, безбожно шепелявя. — У меня свой зуб до неба пророс на боярскую заразу.
— Что ты? — недоверчивый смешок. — Так, можа, ты зараз нам и шишкой станешь?
— Тебе свысока, небось, и падать на бердыши красивше? — ядовито вставил тощий посадский, сильно под бузой.
— А что? Коль так, возьмусь атаманить, — не раздумывая согласился в терлике. — Пся крев.
— Никак лях?!
— А лях что не человек?
— И бог с ним! Полез в заводчики — его кручина.
— Так куды повелишь, шишкарь?
— А вы куда навострились?
— А по улице кривой — за боярской головой.
— Ну, эт вы зря, отцы-святцы. Бояр бояру рознь! — крикнул вожак.
— Кака рознь? Все они шакалье отродье, годуновские выкормыши.
— А вот это верно. Так не с хвоста же начинать? Сперва башку снести требуемо!
— Э, да ты чё предлагашь: ближнего боярина сбрыкнуть?
— Як пугало с шеста. Да не робей, братва! Ноне все слободы поднялись. На Кремль — и всё тут. Гикнется Годунов, бояре Шуйские к кормилу придут. — Соблазнял верзила-водитель, поигрывая дулом.
— Радость-то кака! — поехидствовали в толпе.
— А радости поболе будет: жрать, пить — сикоко душа зажелает.
— Можа и копейку обирать не станут?
— Можа. Худо живем, худше некуда. Так нешто ж при Шуйских жизнь горше станет? — засмеялся вещун в терлике, а глаза — без смеха, лиловые, недвижные.
— Оно, конечно, так. Хужее-то не станет, некуда хужее. — Зачесалась не одна сотня затылков.
— Ну, так что ж балабольню водить зазря? К Кремлю!
Сбитый с панталыку народ, взбученно гуркоча, двинул за случайно обретённым вожаком. Идти довелось недолго. В одном из тесных переулочков показались всадники, да немало.
— А ну стоять! — повелительно воздев палаш, сначальничал сипло грудастый воин с белой бородой. Подчинённые его защёлкали пистолями. Предостерегающе лязгнули сабли.
— Иван Туренин. — Зашуршало в толпе. — Годуновский сват иль брат…
— Мети их, подлюг! — подал клич кривой помощник поляка.
— Стой, мужичье! — загремел Туренин. — Куда правите?
— А тебе нужда пытать? — глухо буркнул заводила, пряча пистоль за спину, и подал глаза долу.
Туренин прищурился, вглядываясь:
— Э, да никак знакомый ястреб! Встренулись-таки. Господь вот только пособил аль дьявол? Эх, народ. За кем валишь? А, народ? За кем прете, старичьё-дурачьё? У ухаря крут покрут, да под терликом — кунтуш залокочённый. И борода-то у башки наклеена. То первый поджигатель Пшибожовский-кромешник. Паскуда эта нарочно вас супротив правителя мутит…
Умысел Пшибожовского
Пшибожовский сгорбился, посерел: точь-в-точь развоплощённый и расколдованный злыдень. Но хладнокровия не потерял — в упор стрельнул по Туренину. Пример главаря подвиг приспешников. Улица исчихалась дымом. Завязалась нешуточная бойня.
Укрывая лицо полой кафтана, лях загоношился — шаг-другой и с глаз долой. Впрочем, то была лишняя предосторожность. Слободским-то не до сведения счётов с разбойниками. Накипевший злобёж обрёл исход в схватке с патрульным отрядом. С трудом отбили Туренина. Но надолго сдерживать наплыв жилистых рук и прочных голов никто и не мыслил. Ослеплённая брагой, кровью и потехой очертевшая гурьба валила вперёд, пластуя псов н кошек, шкеря перехожих, прудя улочки. А все улочки раньше ли позднее втекают в Кремль…
…Савва Кожан давно уже предчуял неладное. Шныряя по улицам и трущобам, не первый день ждал он близких беспорядков. Даже воздух в Москве, казалось, был густ и спёрт, как перед грозой. Всё говорило, что народ недолго будет покорствовать по углам. Пятую неделю в городе правили голод, грабёж и гомон. Народ пух от недоеданья. Всё съестное, что свозилось в столицу, отбивалось ворьём ещё на окраинах. Хлеба не видели почти, о мясе забыли вовсе. Патрули не в силах были унять гульбу грабителей. По улицам шныряли юродивые, каркая, камлая, призывая сбросить Годунова, что вроде как охмурил государя.