— Прибыл? Жив-здоров? Рад, брат! А то о тебе всякое, понимаешь, мелют.
— Уж понял. Хоть ты ко мне по-старому… понимаешь… иль при встрече кланяться начнём? — усмехнулся Степан.
— А что, слабо обнял? Шибче могу!
— Спасибо, друже. Шучу я. Что с горя остаётся?!
— Горе… Хм, по правде, моя жёнушка и та к тебе охладела чуток, — чистя горло, пробормотал Звонарёв.
— Только ль она? — скривился Бердыш. — Не скромничай уже. Кем меня воевода разрисовал тут?
— Ну, орёл! Сам зришь, кто у хулы заплетчик! Не стоко, правда, кинжал, скоко ножны. Ну, так… А что там рясны низать? Сам посуди, о тебе что подумали? Ты ведь простыл. Без привета и следа. Тут такое понесли! И самые лютые молвки от воеводиных слуг! Сперва кумекали: подался ты в Астрахань, кабы не в Персию, к тайной суженой, а то и жене. Кто болтал: к станичникам. Чего только ни нагородили! Я-то, как мог, жену разубедил. Сам понимаешь, проще корову стихире обучить, чем бабу — толку.
— Ясно. Коль ты свою жёнку не убедил, её сестрицу и подавно некому…
— Вишь ли, Наденька-голубушка так себя поставила, что не разберёшь, что там у ней на уме. Она сразу, вить, не казала, как отнеслась. Потом всё плакала, да всё втихомолку: при сёстрах. А дальше… В себя ушла. Тут к ней и повадься хахаль гладкоусый, племяш князёв пресловутый. Свататься. Она ему ни слова, ни пол. Ходит, как в омраке. Ну, а как загуляли слухи, что со станичниками якшаешься и цельный гарем ногаек завёл… В общем, покуда считала, что ты в Степи сгинул, как мёртвая была. А как пошла молва, что жив и развлекаешься, тут и ожила. Да вот с левого-то уха — радость, а с правого — обида зараз. Сам понимаешь… — почесав крупное стриженое темя, Поликарп присказал: — Короче, видя такую непонятицу с её стороны, отец и реши замуж её скорей — отвлечь чтобы. Ему-то, как и всем, откель знать про дела твои заветные? И воевода про это — молчок. Вот и гадай: куда сокол наш подался? И где о тебе правда, а чего — выдумка? Да и это самое, породниться с княжескими…
— Хорош! — Бердыш шлёпнул ладонью о стол, взлетели плошки. — Понятно. Мне б ей в очи глянуть только.
— Эт запросто. Айда!
— Да-а… — замялся Степан, рубанул ребром, — веди!
…По-хозяйски отворив калитку, Звонарёв широким взмахом пригласил в избу. Три подруги на лавке перед крыльцом о чём-то шушукались. Услышав скрип, две скоренько обернулись, заулыбались… Но, увидав, кто в гости, одна хмыкнула и презрительно вздёрнула плечом. Вторая поднялась и вбежала в дом.
Надя, третья, краше всех даже в тоске, оборотилась не сразу.
Легко одета — простенький летний платок, покрывающий волосы. На коленях греется кошка. Белая, пушистая, пухлявая, с умными изумрудами во лбу.
— Здравствуй, сестрица, — кличет Звонарёв.
Она переводит задумчивый взгляд, привычно приветствует нового родственника. И тут огромные печальные глаза начинают шириться, потом резко сужаются и вот снова ширятся, как близящиеся ядра. Что-то взблеснувшее переменило всё в карей глубинной зыби. Глаза как будто плавятся под обжигающим взором этого мужчины. Поликарп понятливо испаряется.
— Здорова ли, Надежда Фёдоровна? — низко выперхивается у Степана, он ненавидит свой голос, свои руки: добела сжатую в правом кулаке левую ладонь.
— Благодарствую, — тихо, то ли смеясь, то ли плача.
— Слыхал я, что скоро… — вот и грубая бойкость, которая тотчас же смутила самого: чвань, дрянь, не то. Вовремя осёкшись, еле слышно проронил: — Коли винен в чём, прости.
— За что прощать? Бог всем простит… за всё.
— Тебя ль слышу?! Чую, вскружили голову наветы злые, замутили разум, и нешуточно…
— Может, и замутили. А, может, и помыли? Головке девичьей разве привыкать? Не так давно чьи-то слова, ой, как её вскружили, глупую, доверчивую. Ой, как!
— Ненавидишь?
— Как ненавидеть, кого боготворишь?
— Надежда… Надя!.. — вот и всё, вот и ясность, полная, милая, расслабляющая…
— Проходьте в дом, — поспешно прервала. В нечаянную минуту к калитке приблизился Фёдор Елизарьевич. Степан смущённо приветил старику. Тот отвечал учтиво, пригласил в избу.
Вот уж где шаги, что вёрсты…
Разумеется, за столом продлить беседу не спеклось. Тут оставалось одно: выискивать вопросы и поводы для поддержанья разговора.
Вот уж где хозяин был на высоте. Как всегда, деловит, предупредителен. С гостем говорит ровно, без подначек и намёков. Что правда — и здесь не видать прежней задушевности. Но и не досадует, вроде. Как и раньше, добросерден, не в пример другим.
В сущности, вся застольная беседа была ни о чём. Вопросы быстро исчерпались. Поликарп частенько и неуютно позёвывал. Елчанинов сосредоточился на дерзком паучке, задался сощёлкнуть на пол. Надежда сидела против вчерашнего возлюбленного: глаза в упор, кулачки напряжённо сжаты на краю стола.
Не передать, что то был за взгляд. Она смотрела на него и в то же время как бы проглатывала очами без дна. Он таял там малой снежинкой. Ничего не видела, не желала видеть его теперешнего, зрила того, кого обнимала месяца за два. Степан не мог стерпеть безмолвной укоризны, тем более, не виноват… Он мучился, не зная, что придумать, что бы такое совершить. Может, откланяться? Чего он точно не осилит и не захочет, так это бестолково доказывать нелепость клеветы, надуманность поклёпов.
Его учили никогда не оправдываться. Русский не оправдывается — он доказывает. Либо свою правду — силой и волей. Либо свою вину. Но и, винясь, он снова утверждает Правду. Правда не соломица, силою не ломится. Правда — вот она-то и есть русская жизнь, русский храм. К Правде русский идёт назло всем и всегда. Не окольными, лазейными, тараканьими и подлыми тропами, как батуры, урусы, телесуфы, давыдки-шинкари и их только по виду русские прислужники. Но — дорогою честной, прямой, торной, непоклонной, справедливой. А потому — такою долгой, искровленной и скользкой…
На земле Правда всегда в комьях грязи. И того, кто её разгребает, кличут грязнулей, свиньёй, чернью. Но ничто не своротит русского с пути к Правде.
Он не стал бы объяснять причины, понудившие исчезнуть столь внезапно… Всё решилось само собой. И иначе…
Дверь растворилась, в гостиную уверенно вбежал юноша. Чёрные усики, глазки угольками, нос изгибом к ярким губкам. Статен, высок, гибок и обольстителен: девий плодожор. Во взгляде — такой пылкий, нестерпимый, палящий пламень, да и кожа на лице шелковиста и пряна… Степану то и осталось, что, горько скривясь, встать из-за стола и бить отходные поклоны.
На прощанье ненадолго задержал глаз на Надежде. Из-под девичьих век запрудой млела грусть и зябилась тоска: невыразима, беспросветна. А его, Бердышевы, очи и чуть усмешливо качающееся лицо… всё это как бы выжимало одну лишь горечь: «Ну-ну, желаю успеха. А уж где там нам со свиным-то рылом…».
Когда обсторонял шаркуна, кой даже не заметил незнакомца, вклинясь в невесту страстным и прихватливым взором, хрипло сказал:
— Прощевайте.
Воеводин родич не расслышал. В руке его дрожал суховатый букетик цветочков полевых.
Степан закрывал дверь, когда трепетавшие на краю стола руки девушки мёртво сорвались к коленкам. Клокочущая лава глаз обездвижилась. Ей стало безразлично всё.
Так-так, всё кончено, бессвязно-лихорадочно крутилось в голове. Степан шагал незнамо куда.
Роща, полянки, пеньки рукотворного пустоплесья, блёсткие и топкие калаужины. Если до прихода молодого Жирового в нём теплилась ещё искорка надежды, то теперь всё утухло. Явление родовитого, с иголочки одетого княжонка всё разнесло по полочкам. Куда изуродованному, скучному, лапотному «мотуну» с боярским щёголем тягаться?!
А как он на неё смотрел! Разве без взаимности могут так сверлить, жрать, проглатывать заживо? То ж нe взгляд, а греческий огонь и китова пасть! А ведь неравно знаком тебе сей петушок? Ну, как же! Жировой, князёныш, или как там? В рындах у царя вроде был. Небось, в чём провинился, коли в глушь сослали. А, может, со зла и с завидок зряшничаю. До напраслины спускаешься, Стёпа?! Впрочем, всё одно: наследный боярок. Род, красота и богатство — великие доводы, да, к тому ж, и дело молодое. Князёк, он и тут за без году неделю лучшую кралюшку сосватал. Выхухоль боярская? Где уж нам, голопупым?!