Выбрать главу

Мурат, красивый коренастый крымец, упря маленькие кулаки в подвижные, приплясывающие ноги, взглядов и намерений не выдавал. Лишь кивал учтиво: в струю сладкоречному мирзе.

Ак пытливо помолчал и тихонько завернул речь насчёт будущности царевича. Назвав Гиреича достойным престола чингисидов, седой лис отметил, что ныне положение Мурата непрочное и мало льстит громкому титулу.

В ответ нестарый крымский лис взволнил плечи. Это могло означать: «Что тут поделаешь?», либо: «С чего взял? Невдомёк мне»…

На помощь Аку пришёл Кечю:

— Царевич, а подумал ли ты, каково придётся тебе на ханском троне? Вспомни, чем сильны были владетельные ханы? Слабостью русского медведя! А что теперь видим? Воздвигли неверные крепости на Самаре, Уфе, в прочих местах, оборонили свои ранее беззащитные рубежи на юге.

Мурат упорно ваял недоумение:

— Так где же тут беда? Разве не лучше для меня и для всех верных Москве приятелей, чтоб её границы укрепились, а с ними росло и могущество нашего общего покровителя?

Кечю прикусил язык. Не стерпел, однако, Иштору:

— А вот не все бии так же мыслят, — вскричал гневно, — наш славный повелитель Урус иное речёт: не должно быть и не быть тем городам на Волге и Уфе.

— Не всё, что хочешь, можешь, — лукаво заметил царевич.

— Не всё, что хочет один слабый, — вставил Ак и скоренько поправился, — один не слишком сильный. А то, чего жаждут многие слабые, если возьмутся за одну палицу, станет законом для одного, пускай он и силач.

— В том и дело, все чтоб захотели, — уклонился Мурат. — А палицы одной на всех не хватит, да и бить не с руки.

Щекотливый намёк понял даже Иштору. Помолчав, он отчеканил:

— А мы не согласны с тобой, — и припоздало смягчил, — не все.

— Это, я полагаю, плохо. Я так давно оценил благодеяния русского царя. И вам советую то же. Поверьте, то не красивые слова и не для уха воеводы сказаны. Это плод моих долгих дум и искреннее пожелание всем, кто дурно расположен к московскому великому государю. Оставьте дурости и прибегните к его доброте. Тогда вкусите и милостей…

Многое поняв из этих слов, послы почтительно раскланялись. Но бурный нравом и много претерпевший от казаков Акбердий снова не сдержался:

— Досадно слышать, потомок великих владык, что могущественный хан довольствуется скромной норкой в малом муравейнике чужого глупого царя, не столь давно бывшего данником его предков! Куда достойней пример другого потомка великого Джучи — Кучума — или зятя твоего Шамкала… В ненависти к поганым неверным престарелый Кучум не смирился, не простил своих обидчиков и воюет без устали. А если придёт он в Ногаи, найдётся порядочно улусов, что встанут под бунчук сибирского царя. Так не мудрее ль поспешать ещё более великолепному, молодому и предприимчивому воителю, дабы, вовремя заняв достойное место вождя, увлечь за собой послушные орды на притеснителей наших законных владений, прав и славы?!

— Эх, и витийна речь твоя, Акбердий! Право, не знаю, о каком таком предводителе великом? Уж не о брате ли моём Сейдете? Так он сам в Ногаях два года кочует. А если о терском князе, Шамкале, то его вольности скоро конец положат, — уравновешенно и безмятежно лил дробь свинцовую Мурат; Акбердий мрачно уткнулся в ковёр. — А что негодного Кучума помянули, так мне плевать в него противно. Ярее волчищи голодного рыщет, безумствует слепой дуралей. С кем воевать взялся?! Ему ль со своими шкурниками против руса собачиться, когда всю его орду одним приступом казачьего полка опрокинули? Неисчислимы вины Кучума. Но неизмеримо и милосердие царя Фёдора. Бил бы Кучум челом, глядишь, и простилось бы. А я б на себя заботу взял перед высоким другом и покровителем — замолвить слово о мятежнике…

— Так ему грехи царь и отпустит, — ядовито процедил Акбердий.

— …нет, чтоб не гневить великого царя, а прислать через меня в заклад своего племянника иль Ильмурзина… — как бы не замечая возражений, склонял Мурат-Гирей.

— Что — племянника?! — в сердцах крикнул Кечю. — Что — племянника? Родную сестру, даже двух сестёр Уруса побили русские!

— Клевета. — Мурат был само спокойствие.

— Правда! — загрохотал Иштору. — Поверь мне, царевич! Сам в бою был, когда казаки сестру Уруса порубили. А кто казаками верховодит? Известно, кто: воевода астраханский. А ныне и поближе направитель отыскался — самарский Засекин-князь… — горячась, батыр припал на колено, подался к царевичу. Сжал могучей рукою сосуд с благовониями…

В тот же миг из-под стола нетвёрдою походкой выпилил русский с расстёгнутым воротом, только вот в блаженном отупении распростёртый по полу. По рысьи обернулся Акбердий.

Но пьяный уже сгребал Иштору за пояс, а, придёрнув к груди, радостно засипетил:

— Друг степной мой, Иштор-батор! Не признаёшь? Да мы ж с тобой, душа ковыльная, тузились в степи! Узнаёшь? Ну, как так? Я ж тебя едва зрения не лишил, полынь ты моя горюшная! — Бердыш давил не то на память, не то на признательность битого силача.

Мирзы, кто потрясённый, кто повеселевший, отвлеклись.

Завидной же силой обладал этот неверный дерзец! Свекловито надувшись, в ярости плюхнулся Иштору на лавку. Степан рухнул ему на колени, неловко протянул ночву с романеей. Батыр, остервенело отмахиваясь, вдребезги разнёс прибор.

— Прости, сердце багульное. Ты ж вина по дурости сарацинской своей не потребляешь, ж…па твоя ясновельможная. Зря! Может, кумысику? — дурашливо сюсюкая, Бердыш потянулся к полупустому кувшину.

Батыр зверски ощерился и, напружась, швырнул докучного панибрата в угол. Тот что-то невнятно зареготал, барахтаясь, и утих на ковре…

Однако деловой разговор сморщился на том и утух. После тройки любезно-двусмысленных пожеланий мирзы покинули царевича…

…Глубокой ночью пиршественный шатёр разобрали, под настилом таился утлый заземлённый вруб. Внутри корячился узябший толмач в тулупе. Все слова Мурата и его гостей долетали до него сквозь узкую щель, придавленную тяжёлой курительницей на ковре. За неё-то и ухватился пылкий Иштору…

Теперь астраханский воевода знал, чего ждать от льстивых ногаев и как отнестись к владетельному князю четырёх рек с царской хартией…

В иное

После такого развлечения полегчало. Но только поначалу. Дальше захлестнула тоска: горючая, голимая, опустошающая…

Служба на Волге близилась к закономерному итогу, Годунов звал в столицу. Но нутро распирало от не осознанной до конца и смертельной обиды, нанесенной кем-то ему, нет, не ему — всей его жизни. Он понял, что ни Астрахань, ни какой другой город не принесут избавления от гнёта мрачных дум. Его тянуло в другое. И он догадывался, что сила притяжения беспросветным тучевом сгустилась вовсе не в Москве, куда давно пора. В Самаре! Струя самых противоречивых домыслов сварила мозги. И он нащупал, извлёк из тайников сердца непонятую до конца потребность за чем-то, вперед столицы, править в Самару. Да и что — столица?..

Гордый и обидчивый он тщился не думать о той ради кого поедет обязательно поедет в Самару дела-заботы заслоняли но так ненадолго и так непрочно от любви естество побеждало он не поминал даже её имени во всяком случае пытался уверить себя в полнейшем спокойствии безразличии равнодушии но что бы там себе ни говорил ни внушал в чём бы ни пытался убедить своё гордое «я» за скопом мятежных своевольных волнующих стрекал всё-таки прятался самый сильный из толчков — скрываемое и безуспешно бичуемое им чувство любви успевшей затвердеть и переполнить воинское сердце Любви к женщине единственной и неодолимо тянущей…

А чем больше вспоминал о прошедшем, тем сильнее убеждался в дурацкой непоследовательности, бесполезности и губительности своих поступков. Так ли вёл себя в доме Елчаниновых? Нужно ли было мямлить все эти вежливые, нелепые, пустые, робкие, сопливые глупости? Не вернее ль было решительно и цепко схватить невесту, полонить в объятия, завоевать, обессилить, прижать к груди, пасть пред отче её и выкрикнуть с вызовом: «Казни-дери-секи, коль хошь! Но только дочь твою люблю! Пуще света, пуще жизни! И никто, хоть сам шайтан, не заставит отпустить меня её, покуда не дашь ты родительского благословения на нашу свадьбу…».