Степан уже давно в ночлежном доме ночевал в долг. Пожилой надзиратель, у которого он все время оставлял мешок, предварительно проверил, что у него там имеется, и лишь после этого разрешил такое послабление. А в мешке были пара сменного белья, два полотенца и чистая сорочка. Когда ему за весь день не удавалось заработать ни единой копейки, он обычно рано приходил в ночлежку и заваливался на нары. Голодному не до сна, лежал просто так, прислушиваясь к гулу голосов. К ночи, когда собиралось все население ночлежки, гул становился громче. На верхних и нижних нарах то там, то тут вспыхивали огарки свечей или коптилки. Хозяйская лампа скудно освещала лишь небольшое пространство у входа. При свете огарков и коптилок играли в карты, делили собранное за день или наворованное тряпье, медяки, объедки. Поминутно вспыхивали ссоры, завязывались отчаянные драки, иногда доходило до поножовщины. «И это тоже Москва, — думал Степан, оглушенный гулом не только людских голосов, но и шумом в собственной голове — от голода. — И это тоже жизнь...» Вместе с тем ему ни разу не пришла мысль оставить Москву с ее белокаменными домами и грязными притонами, подобными этой ночлежке, и уехать к себе в Алатырь. Не приходила и не могла прийти, потому что каждая клетка его организма пылала жаждой познать новое. То, что он сейчас сидит без работы и без хлеба, по его мнению, явление временное. Он обязательно найдет работу и будет учиться...
Этими помыслами и надеждами Степан жил изо дня в день. Если где-нибудь удавалось подработать несколько медяков, расплачивался за ночлег, а на оставшиеся копейки покупал черного хлеба — фунт, полфунта — когда как придется. Особенно трудными бывали воскресные дни и вообще праздники. Правда, нищая братия в эти дни чувствовала себя сытой. Но ведь он, Степан, не нищий, он не встанет у церковной паперти с протянутой рукой. Он умирать будет голодной смертью, а не попросит куска хлеба.
По воскресеньям Степан обычно целыми днями валялся на нарах. Как-то в один из таких дней он увидел в ночлежке женщину, которую угощал однажды ужином. Она медленно шла вдоль нар и кого-то высматривала. Он хотел ее окликнуть, но не знал имени. Всех женщин тут называли Марухами. Он вспомнил, что так называл ее и отец.
Вот она подошла ближе и заметила Степана.
— Эй ты, отца не видел? — спросила она с развязной фамильярностью, свойственной особам ее положения.
— Не видел. Уже давно его не видно, — сказал Степан, опустив ноги с нар и усаживаясь на краю.
— Наверно, окоченел где-нибудь, третий день не появляется, — она скользнула глазами по лицу Степана. — Ты, парень, чего-то здорово осунулся, не хвораешь ли?
— Нет, — коротко ответил Степан.
— Ну тогда, значит, голодаешь. Признайся, ел сегодня?
Степан нахмурился и от нетерпения шевельнул плечами.
— Можешь не отвечать, и без того вижу. У меня, молодец, глаз наметанный, сразу догадываюсь, чего подавать мужчине — бабу или хлеба. — Она положила возле Степана что-то завернутое в промокшую газетную бумагу, затем уперлась обеими руками об закраину нар и подтянула свое худощавое тело, чтобы сесть. — Мужчина, когда голодный, сердитый, — продолжала говорить она, — а женщина — наоборот. Этим она здорово похожа на собаку...
Степан молчал. Она между тем достала из-за пазухи короткой ватной куртки полбутылки водки и нарезанную ломтями краюху ржаного хлеба. Затем развернула промокшую бумагу, где оказался довольно большой кусок оттаявшего студня.
— Какая жалость, весь развалился, он теперь досмерти невкусный, — сказала она, скривив тонкогубый рот в брезгливую улыбку.
Степан с жадностью смотрел на хлеб и студень и мучительно думал, как быть: принять угощение или отвергнуть? Ведь он прекрасно знал, что вся эта еда куплена на деньги, заработанные прошлой ночью где-нибудь в закоулках Хитровки. И в то же время мучительно хотелось есть. Со злости махнув рукой (он давно убедился: если в животе пусто, голова соображает туго), Степан от водки отказался, а хлеб и студень съел почти весь. Женщина довольствовалась небольшим ломтиком хлеба, от которого отщипывала маленькие кусочки после каждой порции водки.
— Вот ведь купила для отца, а выхлыстала сама. Пусть теперь попостует, коли шляется неизвестно где. — Она немного помолчала и потом как-то настороженно и испуганно спросила: — А все же где он может быть, ведь третий день, а?..
Выпитая водка не давала ей сосредоточиться на чем-то одном, хотя и важном для нее. Через минуту она, уже смеясь и ластясь к Степану, надтреснутым гортанным голосом ворковала:
— Давай с тобой дружить, вместе легче. Когда ты подработаешь, когда я, и будем сыты. Одной тяжело, ой, тяжело!.. Когда я была помоложе, у меня был кот, здоровый детина... Бывало, обшарит все карманы, чтоб я не утаила от него лишнего рубля... Теперь у меня никого нет, одна-одинешенька. Правда, давай дружить, просто так, безо всякого. Не хочешь моей ласки, не надо. Но иногда и приласкать можно, потрогать, погладить. Ведь кошку и ту ласкают...