Василий Гроссман
Степан Кольчугин. Книга первая
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Афанасий Кузьмич, токарь, говорил:
— Разве это дом! Это каторжный пересыльный этап.
А когда его спрашивали, почему же он пересыльный, старик сердито отвечал:
— А вот потому и пересыльный, что с земной каторги на небесную нашего брата отсюда отправляют.
Дом был старый, двухэтажный. Стены местами разбухли, выпятились. Их подпирали толстые бревна, наклонно врытые в землю.
В доме жили рабочие металлургического завода. Жили тесно, по два семейства в комнате, да, кроме того, держали холостых жильцов и земляков, приезжавших работать на заводе. В какую комнату ни вошел бы человек — утром ли, днем, — всюду на кроватях и на полу спали люди: завод работал в две смены.
Вокруг стояли такие же дома. А некоторые из них — в стороне, точно пьяные, отбившиеся от компании друзей. Казалось, они думали: куда же шагать дальше?
Поселок был большой — целый город. И он все рос — то тут, то там строили землянки, хижины… Кривые улицы с разных сторон тянулись к заводу.
Дыхание завода покрывало половину неба густым черным дымом. Завод пыхтел, задыхался, жрал кокс, железную руду, выпивал за день большой пруд мутной воды.
Четырнадцать тысяч человек ходили в две смены к заводу. Молча, густой толпой бежали они в четверо открытых ворот — сыпать в домны кокс и красную, точно куски мяса, руду, ковырять длинными ломами оскаленные, обжигающие пасти печей.
А навстречу им шли отработавшие упряжку.
Эти шли не толпой, а врассыпную. Точно солдаты разбитой армии, они пробирались к своим домам. Их порванная одежда лоснилась от масла, лица были покрыты угольной копотью, глаза воспалены.
Придя домой, они пили кувшинами холодную воду, чтобы остудить обожженное дыханием завода нутро, и заваливались спать.
Степка родился и жил в этом доме. Он, вероятно, не согласился бы с Афанасием Кузьмичом, что этот дом — каторжный этап.
Мир состоял из дома, двора, улицы. Кроме того, было полное чудес место — темное ущелье между стеной их дома и соседнего. В это ущелье лили помои, бросали негодный хлам. В полумраке постоянно копошились худые, покрытые клочковатой шерстью собаки. Зимой помои замерзали на стенах желтоватыми агатовыми наростами, а летом нестерпимо воняли.
Степка любил сидеть там, прислонившись спиной к. стене, и смотреть на небо. По небу шли облака, они появлялись одно за другим, неторопливо и бесшумно исчезали…
Степке казалось, что вот какое-нибудь облако зацепится за крышу дома, он прыгнет на него и поплывет медленно, важно по синему небу и будет оглядываться назад, пока не исчезнет дом, темный заводский дым, мать, развешивающая во дворе мокрое белье. Он кидал в облака камнями, кричал им, ругал их, но они не хотели ни спускаться, ни останавливаться, плыли, не обращая на Степку внимания.
Весной и осенью двор превращался в болото. Жильцы прокладывали сеть тропинок из досок, кусков кирпича, листов жести. А посреди двора рос высокий клен. Весной его ветви набухали почками, пахли сыростью. Дерево покрывалось маленькими яркими листьями. Летом листья становились серыми и, не дождавшись осени, опадали.
Жильцы смотрели на дерево и огорченно говорили:
— Эх!
После смерти отца мать искала работу, домой приходила поздно, сердитая, печальная. В сумерках ее большое лицо становилось темным. Степке казалось, что это икона сошла со стены.
Заходила тетя Нюша и, оглядываясь на Степку, шепотом что-то говорила матери.
— Да уйди ты, — говорила мать.
Потом мать молча ходила по комнате, и Степка боялся ее в эти минуты. Он уходил к соседям или до ночи играл во дворе с мальчишками. Когда он возвращался домой, мать подозрительно смотрела на него и спрашивала:
— Что, набегался? — и, точно радуясь, говорила: — Жрать нечего, ваше благородие, придется голодным спать ложиться.
А ночью она подходила к нему и прикрывала поверх одеяла своей теплой старой кофтой.
Степка удивлялся, почему мать считает его несчастным. Да и не только она. Когда он зашел к соседям, Петровна, бабушка Алешки, отрезала ему толстый ломоть хлеба. Степка, солидно покашливая, протянул руку к солонке и, посолив хлеб, стал жевать его. Петровна, глядя на Степку, сказала:
— Интересно знать, зачем такой на свете мучается.
Как-то вечером пришел старичок, Степкин крестный, мастер мартеновского цеха. Он внимательно оглядел стены, кровать, сундуки и, точно убедившись в чем-то, сказал:
— Нету Кольчугина, помер.
Лицо у него было бритое, темно-коричневое, все в черных круглых точках. У отца тоже были такие точки на лице. Степка знал, что их выжигало на заводе возле печей.
Старичок кашлянул и важно сказал:
— Говорил я, Ивановна, насчет тебя. Велел директор завтра прийти.
— Вот уж спасибо вам, Андрей Андреевич, не забыли нас, — сказала мать, и щеки у нее стали розовыми.
Она поставила на стол початую бутылку водки, сбегала к соседям, принесла хлеба, миску огурцов, положила двузубую вилку.
— Работа не бог весть что, работа такая, что взвоешь, — говорил Андрей Андреевич, наливая в толстостенную граненую рюмку водку.
Лицо его заулыбалось, глаза стали ласковыми. Нюхая водку, он говорил Степке:
— Да, брат, мы с тобой сейчас выпьем, — и вдруг, точно произнося заклинание, скороговоркой сказал: — Что нам богатство и чины, была бы рюмочка вина и кусочек ветчины.
Он выпил, пожевал кусочек хлеба с таким видом, точно не знал, выплюнуть его или проглотить.
— Ешь, сынок, — сказала мать.
Старик посмотрел на жующего Степку, сказал важно и печально:
— Хлеб наш насущный, черный и вкусный.
— Пейте на здоровье, — сказала мать.
— Дай-ка я и тебе налью, — сказал Андрей Андреевич.
Мать выпила, закашлялась, слезы выступили у нее на глазах.
— Вот уж спасибо вам, Андрей Андреевич, — проговорила она, — вот уж спасибо вам.
Утром мать пошла в контору. Собираясь, она волновалась и выронила на пол тарелку. Тарелка разбилась, и мать повеселела: хорошая примета.
Пришла она поздно, довольная и веселая. В комнату собрались соседки, и мать оживленно рассказывала им:
— Хороший человек директор… Меня сперва не пустил городовой. Ну, я испугалась, пропала, думаю; инженеры на пролетках так и подъезжают. Стала объяснять, что сам мне велел прийти. Зашла в контору. Все такие важные сидят, в галстуках, дамы полные, на счетах считают. Стала посередь и не знаю, куда идти. Тут ко мне подошел один вежливый такой господин. «Густав Иванович сейчас в заводе, говорит. Присядьте пока». А кресло такое — совестно садиться. А тут этот усатый выскочил: «Кольчугина, скорей сюда, к директору иди!» Я и не помню, как дошла…
Мать рассмеялась от воспоминания и продолжала:
— Да, вот это человек, директор. «Как же, как же, говорит, Кольчугин наш хороший рабочий, восемнадцать лет в заводе работал, на таких людях, говорит, все дело держится». Про все расспросил: и детей сколько, и сколько лет мне, и сколько я с Артемом Степановичем прожила. Потом говорит: «Я слышал, вас в суд подбивают подать. Это, говорит, дело ваше, только имейте в виду: будете судиться — с работы уволим». — «Да не дай бог, — говорю ему, — я от благодарности и слов лишилась, а вы — в суд подать, да упаси меня бог». За руку, бабы, простился со мной!
Женщины оживленно заговорили о событии, начали рассказывать про директора. Откуда-то было известно, что у него в банке положено четыреста пятьдесят тысяч, и что он губернатора не боится, и что при его детях француженка живет, и что старшая дочь его за бельгийцем замужем.
Афанасий Кузьмич, зашедший в комнату вслед за бабами, — он работал эту неделю в ночной смене, — усмехнулся и сказал:
— Продала ты Кольчугина ни за что. Будешь по десять часов дежурить и по девять рублей в получку приносить.
Но женщины на него напали, замахали руками. Одна лишь тетя Нюша поддержала Афанасия Кузьмича.
— Верно, верно, — сказала она. — Корова ты, Ольга, продала ты своего покойника.