Яков, глядя ему вслед, сказал:
— Вот человек этот серьезный, прямо-таки очень серьезный…
Степка удивился, так как Яков о всех людях говорил плохо и даже о покойном брате выражался матерными словами.
Когда они пришли домой, у Степки под ложечкой начало болеть от желания рассказать матери про Кузьму. Он вздыхал, морщился и, чувствуя, что не совладает с собой, вышел во двор и, сияв шапку, ходил некоторое время по морозу. Долго он не мог уснуть в эту ночь — ему все мерещилась шахта, дед с динамитного склада, Кузьма, запальщик. Он понимал, что Кузьма и запальщик встретились не случайно. Они знали друг друга, еще работая в шахте, и он представлял себе, как они тащили мешки афишек с динамитного склада, а городовые бегали на поверхности, свистели, никак не могли их поймать.
А ночью ему снилось: собралась громадная толпа рабочих, мать, Кузьма, Марфа Романенко. Они сгоняли с крыш Пашкиных голубей, прятали их в мешки, а Пашка с директором бегали по двору, размахивали саблями. Потом Кузьма лез из тюремного окна, и никто, даже сам Степка, не решался подойти близко, и чей-то голос кричал:
— Назад! Здесь запальщик!.. Тикайте отсюда все!..
Торговлей семечками занимались старухи, и Якова обижало, что он был единственным мужчиной, промышлявшим этим делом.
Однажды, озаренный новой мыслью, он сказал:
— Слушай сюда, Степка. Ты здесь сиди торгуй, а я скоро вернусь.
К вечеру Степка наторговал двадцать шесть копеек, а когда стемнело, из-за угла выполз Яков, ударил себя по тугому от монет карману и сказал:
— Пошли, что ли!
С этого дня торговля семечками перешла к Степке. Утром Яков надевал солдатскую фуражку, ватник с блестящей медалью, Степка брал корзину, и они неторопливо двигались к городу. По дороге они отдыхали несколько раз, так как у Якова уставали руки, а Степке было тяжело нести корзину. Отдыхая, Яков рассказывал:
— В квартирах больше дают, а случается, и кормят, — говорил он.
Какая-то женщина дала ему три рубля, и Яков, смеясь и сплевывая, говорил:
— Сразу видать, что проститутка, и еще плачет: «Знаешь, голубчик, мой братик во флоте пропал».
А какой-то инженер не поверил, что Якову оторвал ноги на позиции: «Ты врешь, это заводское увечье». А когда Яков показал ему свою бумагу, инженер дал ему пять копеек.
— Эх! — говорил Яков. — Я ему те пять копеек в глаза кинул.
Эта история ему особенно нравилась, и он рассказывал ее три раза.
Степка привык к своей торговле. Он сам ходил к чернобородому болгарину-огороднику покупать семечки. Болгарии взвешивал их на зеленых десятичных весах, и они оба сопели и сердито поглядывали, пока уравновесятся гири. Потом они снова сопели, считая Степкины пятаки. В кладовой, где взвешивались семечки, было холодно, голубоватый иней покрывал стены, капустные кочаны скрипели, крепко пахли яблоки. Степка утирался рукавом и чувствовал себя важным, неразговорчивым купцом. Дома семечки жарились на жестяных противнях; Марфа называла их по-украински — деками. Когда жарились семечки, Степка страдал, если кто-нибудь ел его товар, и, может быть, поэтому он особенно любил ходить в город с Яковом: тот не трогал семечек — руки были заняты ходьбой.
Степка знал всех торговок семечками. Ему особенно льстило, что старухи величали его Степой и жаловались ему, как взрослому, на чернобородого разбойника-болгарина.
Как-то вечером, когда Степка уже собирался закрывать торговлю и все поглядывал на Первую линию, не ползет ли Яков, из ворот вышел, пошатываясь, рослый человек в пальто, обшитом курчавым мехом.
— Ну, Хайка, как твои дела? — коверкая русскую речь, спросил он у Степкиной соседки.
Старуха смотрела в землю и молчала. Пьяный ударил сапогом по скамеечке. Старуха повалилась на землю, семечки, шурша, рассыпались, яблоки откатились к стене дома.
— Вот, мальчуганчик, какие дела у Хайки, — сказал Степке пьяный и, переступив через опрокинутую скамеечку, пошел вниз по улице.
Степка ползал по земле и сгребал товар в кучу. Скоро семечки были собраны, яблоки положены в корзину, запачканные конфеты выковыряны из грязи.
А у старухи был такой вид, словно все семечки погибли. Губы ее дрожали, пальцы никак не могли поправить сбившийся набок платок.
— Вот, собрал, — сказал, отдуваясь, Степка.
Старуха неожиданно поймала Степкину руку и поцеловала ее. Вероятно, никогда в жизни мальчик не был так ошеломлен. Чувство тоски и растерянности охватило его. Не дожидаясь Якова, он пошел домой. Всю дорогу он поглядывал на свою руку и сплевывал.
Дома было тепло и весело. Тетя Марфа сидела за столом и разливала в лафитники водку.
— Я тебе налью, Ольга? Что ж это ты? — говорила она; от ее рук и одежды пахло горячим, свежим хлебом.
Они сидели за столом — две высокие широкоплечие женщины. Одна — светлолицая, быстрая, другая — темная, молчаливая и важная. Когда Марфа тянулась к рюмке, казалось, что рюмка сама прыгала ей в пальцы, — такие легкие и ловкие были у нее руки. Она выпила и подмигнула мужу, насмешливо глядевшему на нее.
— Я не люблю с мужиками пить, — сказала Марфа. — ’ Мой Платон уже выученный, тихо сидит, когда я гуляю.
— Вот, пошла хвастать, — хмуро проговорил дед Платон.
Марфа говорила:
— Молчать! Раз сказала, спаяю самовар из котельного железа, — и, значит, спаяю. На сорок ведер. Ни одной заклепки не будет. Всех в нем сварю — Платошку своего, Степку-озорника. Верно, Ольга?
— Идет, идет, — вдруг сказала бабка и пошла открывать дверь.
Яков заполз в комнату, ловко взобрался на табурет и, потирая озябшие руки, оглядел стол.
— Налить тебе, что ли? Или не будешь сегодня? — спросила Марфа.
— Ладно, успею, — сказал Яков, и все удивленно поглядели на него.
Яков расстегнул ворот и, запустив под рубаху руку, откуда-то с живота достал смятый листок серой бумаги.
— Человек дал знакомый, афишка.
И Степа сразу понял, кто этот знакомый человек.
Мать взяла листок, повертела его и сказала:
— Письмо. Теперь их часто по заводу находят. Вчера еще городовики в цехе обыскивали, в чистой одежде искали.
— «Российская социал-демократическая партия, — прочел по складам Яков и вытер ладонью лоб. Слова были непонятные, и это придавало чтению особый интерес. — Товарищи, — читал Яков, — среди потоков крови, среди взрывов безумия и тоски встречает Россия… — Он взволновался, смешно пискнул, глотая воздух. — Да здравствует свобода и народное правление, да здравствует восьмичасовой рабочий день, да здравствует социализм, — монотонно читал он; потом торжественно во весь голос прочел последнюю фразу, напечатанную жирным шрифтом: — Прочти и передай товарищу».
Все молчали. Дед Платон сказал:
— Понять я ничего но понял, но вроде по самому царю метят.
— Все пишут, — сказала мать, — рабочая, рабочая. Им что. А люди через них в Сибирь идут.
Марфа рассмеялась.
— Что ж, Яша, передай товарищу.
Яков, сердито оглядываясь, спрятал под рубаху сложенную бумажку и сказал:
— Когда бы знал, кто эти афишки пишет, снял бы с него портрет и повесил себе вместо образа.
Потом он выпил подряд три лафитника водки, и бабка все убеждала его:
— Ты закуси, Яшенька, огурчик вот соленый, хлеб только из печки.
Яков тряс головой и вдруг заплакал:
— Ноги мои, ноги мне отдайте, молодому!
Он начал швырять на пол деньги. Копейки и пятаки тяжело хлопали по глиняному полу. Все испуганно глядели на Якова, а дед Платон объяснил Степке:
— За бабой соскучил, кровь его душит.
Степка смотрел, как Якова душила кровь. А когда после мать велела ему поднять с полу деньги, он отрицательно мотнул головой. Все легли спать молча, не собрав постылых пятаков и копеек.
XIII
Дед Платон говорил, что не было еще в Екатеринославской губернии такой долгой зимы. И случилась эта злая зима в год, когда тысячи бездомных ходили по улицам, грелись ночью у костров, замерзали в степи, под заводом.
Всюду в городе и в поселке, около конторы и под заводским валом, бродили оборванные люди — шахтеры с закрывшихся шахт и босяки, приехавшие из Ростова и Мариуполя. Они буянили, по ночам грабили рабочих, шедших с завода, взламывали базарные рундуки. Однажды Степка и Яков с железнодорожной насыпи видели сражение между пришельцами, подрядившимися разгружать руду, и каталями доменного цеха. Сперва катали издали бросали в босоту куски руды и ругались, а затем подошли вплотную и начали крушить врагов врукопашную. Яков, глядя на сражение, вопил плачущим голосом: