— Ну что же, — сказал он, — скажи ей: годится. Понял? Годится!
Девочка, привлеченная блеском жести, высвободила руки и потянулась к банке.
— Цаца? — спросил запальщик.
Маленькие пальцы — ногти на них были как чешуйки у самой мелкой рыбешки, — схватили банку.
— Что, Надька, годится? — спросил запальщик у дочери.
Он поднял ее вверх. Рукава рубахи спустились к локтям, обнажив крепкие, в синих вздутых жилах руки. Запальщик пристально смотрел на девочку.
— Что, Надька, годится? — повторил он.
И, глядя на него, Степка чувствовал, что все происходившее в мире, вокруг, не прекрасная увлекательная игра, а нечто огромное, непонятное и важное, как та ночь, когда мать, вернувшись из тюрьмы, плакала и обнимала его.
— Вот так ей и скажешь, что годится, — сказал запальщик и вдруг спросил: — Я тебя в шахте не видел?
— У деда.
— Верно. Надька, — сказал запальщик, — помнишь, на складе мы его видели?
Степке очень хотелось узнать, для чего послужат жестяные коробки, но он не спросил об этом. Наверно, запальщик ответил бы: «Чтоб ты спрашивал», или «Для конфет», или еще какую-нибудь ерунду. Возвращаясь домой, мальчик все думал о жестяных банках и о запальщике. И, странное дело, его больше не огорчало, что запальщик жил как все рабочие, а не бегал ночью по степи.
На следующий день, выйдя из мастерской, Степка увидел человека, быстро шедшего в сторону их дома. На плече он держал какой-то большой блестящий предмет; каждый раз, когда человек поворачивался, над его головой вспыхивало яркое сияние. Сперва Степка подумал, не стекольщик ли это. Он иногда заходил к Марфе Сергеевне зачеканить в резце алмаз.
Человек подошел ближе, и Степка разглядел на его плечах листы белой жести.
— Романенко Марфа тут, что ли? — спросил он.
Листы на его плече извивались и тихонько постреливали. Он внес жесть в мастерскую и сбросил ее с громом и скрежетом на пол. Даже не закурив, он повернулся и вышел из мастерской.
— Эх ты, красота моя, — говорила Марфа Сергеевна, рассматривая жесть. — Товар какой — первый сорт! Двадцать чайников из этой жести сделать можно.
Несколько дней шла горячая работа. У Степки от ножниц, которыми он резал жесть, сделались болячки на пальцах. Вонь от кислоты стояла страшная; мальчик все время чихал и кашлял.
— Ничего, ничего, — говорила Марфа, — пострадай, медаль из картошки тебе вырежу.
За коробками пришел тот же парень.
— Не надорвешься? — спросила Марфа.
— Наверно, — сказал парень и, вскинув одной рукой мешок на плечи, пошел в сторону старого рабочего поселка.
Степка дул себе на руку — волдырь между пальцами лопнул, и рука сильно болела. Да, это была работа! После нее болела спина, ломило плечи, от дыма кислоты воспалились глаза и сладкая слюна заливала рот. Даже веселая Марфа Сергеевна часто раздражалась, когда они делали эти жестянки. Несколько раз она отбирала у Степки ножницы и ворчала:
— Ты что, гребешок вырезываешь? Режь честно, по-прямому, это тебе не Матрешкина кастрюля.
Ночью Степка проснулся. Из темноты раздавались негромкие голоса.
— Вот увидишь, — говорила мать, — пропадешь ты через этих людей…
— Ну и что ж, — тихо сказала Марфа. — Чего мне жалеть? Все равно я старая, мой срок и так скоро выйдет. Это тебе беречься, ты еще замуж за молодого пойдешь…
— Что ты, — сказала мать, — я и так не знаю, как сердце у меня выдержало двоих схоронить.
— А ты не ходи за мастерового.
— Ну тебя, — сказала мать.
— Подумаешь, — сказала Марфа. — С четырьмя детьми, бывает, вдов берут.
— Ну тебя, — снова сказала мать.
— Нет, правда, — проговорила Марфа и тихонько рассмеялась. — Вот говорят: старуха, старик. Это враки все. Голова седая, а сердце молодое. Пахариха рассказывала, как мужа приговаривала. Дала ей цыганка пузырек с водой, а в воде этой волосы, зубы накрошены, ногти нарезаны и такое — сказать нельзя. Выпил Пахарь, лег спать, а с утра, как собака, за ней ходит: «Дарьюшка, Дарьюшка», — и так ее и этак. А то все: «Уйди от меня, поганая, не касайся меня». А ей ведь, сама знаешь, годов пятьдесят, страшная. И вот, говорит, такая ей радость, словно девочка ходит, ничего не надо на свете больше. Ольга, ты не спишь? Видишь, чего старухи делают!
— Ну и дура, — сказала мать. — Я бы таких женщин в тюрьму сажала. В заводе тоже рассказывали, гречка одна, старуха, полюбовника к себе приворожила, так он у докторов лечился, не мог от нее отстать. Прямо в тюрьму вот таких, как ее или Нюшку.
— За что же в тюрьму, — рассмеялась Марфа, — если у нее сердце молодое?
Степка обычно слушал разговоры женщин с большим интересом, но сейчас он даже начал ворочаться от нетерпения. Ему хотелось, чтобы они заговорили о боевой дружине, запальщике, о таинственных жестяных банках, забастовках. Но он так и уснул, не дождавшись интересного разговора.
На следующее утро Марфа сказал Степке:
— Можешь гулять сегодня, я в город пойду, на базар.
Степка отправился на старую квартиру. Казалось, все изменилось там. Из комнаты, в которой прежде жили Кольчугины, вышел крошечный мальчик и, переваливаясь на кривых ножках, побежал по коридору. Дверь тети Нюши была окрашена в голубой цвет, скамеечка перед домом исчезла. И все же многое осталось по-старому. Тот же запах шел с завода, тот же дым стлался по небу, тот же грохот стоял в воздухе.
Во дворе Степка встретил Мишку Пахаря.
— А Пашка здесь? — спросил Степка.
— Нет, он в Бердянск уехал. А ты что, боишься его?
— Пашку-то? — спросил Степка и усмехнулся.
Ему казалось непонятным, как Мишка Пахарь мог говорить о голубях, о драке с кривым Федькой, о резине для рогатки.
Потом они зашли в квартиру Мишки. Детей стало еще больше. Степка не мог их сосчитать, так как они все время ползали в разные стороны, и это сбивало со счета. Пахариха держала у груди самого маленького, ругала двух других, объясняла Верке, как лучше растопить печку, расспрашивала Степку про мать, сама рассказывала и в то же время свободной рукой белила заплесневевшую от сырости стену.
— Прямо пропадем от этого сорного ящика, — скороговоркой сыпала она. — Сколько просила хозяина, хоть на аршин перенеси к забору… Щепок еще наколи, не бойся, барыня, ничего тебе не будет… Что ж, она плачет все, бедная?.. Сколько я тебя, проклятую, ни мажу, а толку все равно нет… Душевная она женщина. Другая сказала бы: «Милости просим, до свидания». А она и старуху и калеку взяла, месяц только ведь прожили… Ну, чего тебе, чего орешь? — спросила она у младенца и снова сунула ему грудь.
Степка глядел на Пахариху и не мог понять, как это она везде поспевает.
— А эта, девочка гомоновская, пишут про нее что-нибудь? — спросила Пахариха.
Верка отвернула от печки свое тугощекое лицо и сказала:
— Он с ней жених и невеста, она ему письма пишет.
— Врешь ты, — сказал Степка и покраснел, — ни разу не писала.
Мишка, сделав Степке знак, крикнул:
— Ма, мы на улицу пойдем! — и поспешно, чтобы мать не успела ответить, выбежал во двор. — Ты с кем теперь дружишься? — спросил Мишка.
Степка не ответил и показал Мишке болячки на руках.
— Дрался с кем?
— Работал.
— А сколько получаешь?
— Нисколько, задаром.
— Ну-у, — протянул Мишка, — даром только дураки работают…
Степке мучительно хотелось рассказать Мишке о своей работе, и, чтобы пересилить это желание, он, подражая деду Платону, громко запел:
XVI
Очень беспокойное лето было в этом году. Мать, возвращаясь с завода, рассказывала, что во всех цехах снова снизили расценки, что на заводском дворе, перед рельсопрокатным цехом, устроили какую-то летучку, городовые ее разогнали, но летучка вышла из проходной и перебралась к речке, под заводской вал. Степка представлял себе эту летучку в виде странного существа с крыльями и клювом, вроде птицы. Ее гонят, а она жадно клюет зерно из-под сапог городовых. Мать была недовольна тем, что говорилось на заводе, она часто ходила вместе с бабкой в церковь, споря с Марфой — сердилась: