Выбрать главу

Марфа поглядела на него и сказала:

— Платоша, вот сидишь ты на этой печке, родной ты мой человек. Всю жизнь мы с тобой прожили — работали, как самые первые люди, а посмотрю я на тебя, и тошно мне жить. Ты сам своего горя не понимаешь…

IV

В этот день у печи было особенно трудно работать. Собиралась гроза, низкая туча заволакивала небо. Остывающий в формах чугун опалял лицо и руки, ноги жгло через толстую подошву сапога, а сверху, точно черная медвежья шуба, навалилась духота неподвижного воздуха. Рабочие задыхались, даже когда стояли без дела, лица их стали мертвенно-серого цвета. Степан чувствовал, как при каждом движении в горле кололо, словно он глотал песок. Он положил лом, которым скалывал шлак, закозлившийся в некоторых местах канавы, и пошел к бочке напиться.

Навстречу шел с кружкой в руке высокий горбоносый Очкасов, мрачный и неразговорчивый парень. Степан ни разу не слышал его голоса. Работал он всегда молча, нахмуренный, похожий на обозленного цыгана.

— Эй, мастер, — хрипло крикнул Очкасов, завидев Абрама Ксенофонтовича, шедшего к печи.

Степан невольно остановился.

— Смотри, чем ты нас поишь. — И Очкасов вытащил из кружки дохлого мышонка.

— Ну, чего орешь? — спросил Абрам Ксенофонтович и невольно отшатнулся: рука Очкасова почти коснулась его широкого, обильно политого потом лица.

— Что ж, и воды рабочему жалко, так, что ли? Ты ведь своей сучке такой воды не даешь? — говорил Очкасов, все приближая к глазам мастера мышонка.

— Что ж, я сам его туда кинул? — сказал Абрам Ксенофонтович. — Забежал — и все. Я тут не приставлен мышей ловить… Убери руку! — вдруг крикнул он. — Пошел сейчас на работу, а не то в контору пойдешь!

— Эх ты, — медленно выговорил Очкасов и так посмотрел на Абрама Ксенофонтовича, что тот отошел на шаг и сказал:

— Пойди, Очкасов, в будку ко мне, там банка с квасом, а эту дрянь брось к черту.

— Иуда ты, мастер, не надо мне твоего квасу, — сказал Очкасов и швырнул кружку.

В это время к мастеру подошел Мьята.

— Что же ты, Абрам Ксенофонтович, загружаешь эту подлую шихту, печь и так серчает. Смотри, Абрам Ксенофонтович, она шутить не будет.

Он погрозил длинным прямым пальцем:

— Абрам Ксенофонтович… я тебя прошу.

— Это не мой приказ. Видишь? — сказал мастер и показал на красневшие вдали огромные штабеля руды. — Это сам директор распорядился.

Мьята крикнул:

— Это для тебя директор, а для печи директор не хозяин.

Вдруг, заметив Очкасова и Степана, он закричал:

— Чего стали? Печь болеет, жарко вам… Ей еще жарче, ей руду какую дают…

Очкасов, махнув рукой, пошел к домне. Степан побрел за ним.

— Что ж, они воды жалеют? — спросил он.

— За людей не считают, вот поэтому все, — объяснил Очкасов и, оглянувшись, добавил: — Пятый год забыли, напомнить им надо.

Пить хотелось мучительно, но Степан брезгал пойти к поганой бочке. Он снова принялся за работу. В ушах звенело, а минутами казалось, что вокруг полная тишина, неподвижность, и лишь слегка колебалась под ногами земля.

«Вот упаду, стыд-то», — думал Степан и, широко расставляя ноги, тряс головой, чтобы выгнать звон из ушей, сбросить тяжесть, давившую на затылок.

Ему показалось, что рабочие поглядывают на него — есть ли еще у него сила работать. И он продолжал бить ломом, повторяя про себя:

— Нет, не упаду, не упаду. Не упаду, нет.

Мишка Пахарь остановился около него и сказал:

— Пить, Степка, хочешь?

Степан распрямил спину и, опираясь одной рукой на лом, другой обтер со лба пот.

— Где тут пить? Вода поганая, мышь в ней дохлая была.

— Я вот запас бутылку из дому. На вот, осталось еще…

Степан потянулся к темно-зеленой бутылке, и Пахарь в странной нерешительности дернул бутылку обратно, точно вдруг раскаялся в своей товарищеской щедрости.

— Что, жалко стало? — спросил Степан.

— Пей, — сказал Мишка и отдал бутылку.

Степан приложился к горлышку, хлебнул. Вокруг послышался смех. Затейщиков крикнул:

— Пей, пей, здоровее будешь!

Степан сразу бросил бутылку, отплюнулся, мысли его помутились. Он стоял мгновение, охваченный гневом, обидой. Он увидел рабочих: они, видно, хотели смеяться, но не могли, вдруг поняв жестокость подлой шутки. Так прошло мгновение. Степан шагнул вперед. Бледное, усмехающееся лицо Пахаря точно притягивало его.

— Но, но, легче, — проговорил Пахарь и поднял руку.

Степан размахнулся, ударил. Лицо Пахаря исчезло, и сразу мысли вернулись к нему. Мишка лежал на земле.

«Убил», — подумал Степан и, оглядев парней, окружавших Пахаря, спросил:

— Кто еще хочет?

— Ладно, Кольчугин, — сказал Затейщиков, — ты правильно сделал, что припечатал ему.

И Степан по лицам чугунщиков понял, что в эту минуту он перестал быть для них чужим, вызывавшим недоброжелательство человеком.

К стоявшим подошел Абрам Ксенофонтович.

— Что такое? Почему он так?

Пахарь приподнялся, пощупал голову, посмотрел на руку, она была в крови.

— Чем тебя ударило? — обеспокоенно спрашивал Абрам Ксенофонтович.

Пахарь посмотрел на него и ответил:

— Сомлел я от жары, пить-то нечего.

— Ну что ты скажешь? — сочувствовал ему Абрам Ксенофонтович. — Парень как расшибся. Надо его в больницу отвести.

Он оглядел стоявших вокруг рабочих.

— Кольчугин, проводи его, а то еще на путях упадет, паровоз задавит.

Они пошли рядом, пошатываясь, держась друг за дружку, с трудом подымая ноги, точно брели по болоту.

Встречные рабочие на ходу спрашивали:

— Что, ушибло?

Когда они миновали мартеновский цех и пошли по путям, старательно переступая через рельсы, Пахарь сердито сказал:

— Что ты меня держишь, сам дойду.

Возле больницы он остановился и, поглядев на Степана, сказал:

— Ты прости меня, ладно?.. Это все через жару; сам не знал, что делаю, вроде сумасшедший какой-то.

— Чего уж, — сказал Степан, — я тебе хорошо припечатал.

— Ты зайди в больницу, подожди, — предложил Пахарь, — тут холодок. А мастеру скажем — доктор тебе велел подождать.

Ночью была гроза. Утром Степан пришел на домну, и его встретили как своего.

— Здорово, герой, — сказал Затейщиков.

И только Емельян поглядел чуждо и уж не звал Степана к себе в приказчики.

V

Ольга Кольчугина вышла из дому рано утром, сейчас же после первого гудка, и направилась в город стирать белье к доктору. Улицы поселка еще были пустынны и тихи, на подъездных путях горели электрические фонари, и нельзя было понять, облачно ли серое небо или с восходом солнца оно оживет и поголубеет. Сонные, растрепанные женщины раздували огонь в летних плитках, кое-где дымили самовары. В тихом воздухе дым поднимался к небу прямо. Казалось, он втекал в трубы, а не выходил из них.

Знакомые окликали Ольгу, зевая, спрашивали:

— Куда это так рано, на базар, что ли?

Она шла мима хаток, землянок, и все ей было знакомо и известно — кто живет за серым забором, счастливо ли, имеет ли работу, уплачено ли за квартиру, когда поставлена летняя плитка и где взят кирпич на постройку. Женщины хлопотали во дворах, снаряжали мужей на работу. Вот маленькая, похожая на четырнадцатилетнего подростка женщина гонит со двора желтоглазую мрачную козу. Какой тяжелый груз несет из года в год эта худая остроносая женщина! В три часа она уже ходила к заводу за парной водой, потом взяла кошелку и побежала на базар. Солнце едва поднялось, когда она, задыхаясь от быстрой ходьбы, приближается к дому и издали слышит вопли проснувшегося грудного ребенка. За юбку ее хватают выбежавшие навстречу дети. Не передохнув, не отерев со лба пот, она принимается за дело: растапливает плитку, кормит грудью младенца, ухитряясь одновременно чистить картошку; потом идет к соседке «позычить» постного масла. Ребенок уснул, переходит на руки к старшей девочке. Начинается день работы: стирка, обед, мытье полов, кормежка пяти детей, кур, поросенка. Вечером приходит с работы муж. Он зол, голоден, груб, заводит ссору.