Обе женщины, слушая возбужденного, точно в бреду говорившего Степана, переглядывались быстрыми, тревожными взглядами. Степана уложили в постель, но он от волнения не мог лежать. Ольга посмотрела на его дрожащие губы, белое от потери крови лицо и почувствовала такой страх, что в глазах у нее потемнело. В это время Павел сказал плаксиво:
— А мячика нету, Степа!
— Мячика? — спросила Ольга. — Мячика нету? Вот я сейчас тебе дам мячика. — И пошла к Павлу.
А Марфа в это время отчитывала мужа:
— Герой чертов, на печке сидит… учит парня. Сам не пошел, шут. Взял бы костыль и пошел. За сахаром в лавку небось сам ходишь… Ты смотри, что с него сделали…
Но ни дед Платон, ни Павел не были огорчены.
— Так и нужно, правильно, никому спуску не давать. Вот он есть настоящий рабочий, — объяснял с печки дед Платон.
Женщины рассматривали игрушки и говорили:
— Старые… поломанные… облезшие… да их у татарина за полтинник купить можно.
— Врете вы, от зависти, — сказал Павел и стал прятать свое добро в мешок.
Утром Степан пошел на работу, но к полудню у него сильно разболелась голова и сделалась рвота. Мастер отпустил его в больницу. В больнице фельдшер осмотрел его и велел осторожно обстричь волосы вокруг раны. Пока сиделка стригла волосы, фельдшер осматривал старика рабочего, которому отдавило ногу в рельсо-балочном цехе.
— Придется сапог разрезать, — сказал фельдшер.
— Что вы, господин фельдшер, — сказал старик испуганно, точно тот предложил отнять ему ногу.
Он нагнулся, оскалился, громко охнул, потом зашипел, заухал и стащил сапог с полуразвернутой окровавленной портянкой.
Степан неуверенно спросил у сиделки:
— Вы Нюша будете?
— Нюша буду, — насмешливо ответила сиделка и, вдруг узнав Степана, вскрикнула: — Степан Кольчугинский, господи! — И неосторожно дернула ножницами, запутавшимися в липких Волосах.
— А-а-а, — удивленно сказал Степан и вдруг перестал видеть полную грудь Нюши, прикрытую белым халатом. Одни лишь круглые серые глаза смотрели на него в упор, но через миг не стало и этих глаз.
Пришел в себя он во время перевязки. Подле стоял рыжий доктор, Петр Михайлович, и говорил:
— Отсюда прямо домой иди. Ложись в постель и лежи. У тебя, возможно, легкое сотрясение мозга. Понял? Если голова не будет болеть, приходи на перевязку после-завтра, а плохо будешь чувствовать себя, через мать передай, я фельдшера пришлю или сам приеду. Понял?
— Понял, — сказал Степан и пошел к конторе доменного цеха.
Он разыскал Абрама Ксенофонтовича и сказал, что доктор велел отпустить его домой. Абрам Ксенофонтович присвистнул.
— Что ж, иди домой, только другого придется на твое место взять.
— Как?
— А вот так. Доктор, что ли, будет за тебя работать?..
Степан постоял, подумал немного и пошел к домнам.
— Хороший малый, — сказал убежденно Абрам Ксенофонтович, глядя вслед Степану.
— Очень хороший рабочий, таких уважает доменная, — поддержал первый горновой.
А доктор вечером дома, за чаем, рассказал, что Степану Кольчугину проломили голову куском породы во время драки.
— Боюсь, что парень этот пошел по наклонной плоскости, — сказал он и добавил: — А впрочем, какая там плоскость, я на его месте буйствовал бы еще больше.
И Сергей согласился:
— Да, и я, наверное.
VII
Однажды Степан видел, как сам директор завода Сабанский бежал от доменной печи, когда чугун, прорвав кладку подле летки, хлынул на литейный двор.
Добежав до штабеля руды, директор остановился, расчесал длинными белыми пальцами бороду, снял шляпу, вытер высокий узкий лоб платком, зевнул, осмотрел людей сощуренными глазами. Некоторые видели его впервые в жизни, и почти никто не видел его так близко, рядом с собой. Его длинное нерусское лицо выражало спокойствие; негромко он выговаривал инженеру Василию Тимофеевичу и обер-мастеру Фищенко. У Василия Тимофеевича горели щеки, он быстро кивал с подобострастной торопливостью, соглашаясь со словами директора, а Фищенко, худой, сухой, точно вылепленный из серого песчаника, стоял, как солдат, каблуки вместе и руки по швам.
Степан смотрел на директора, и ему казалось, что директор распекает на глазах у рабочих самых старших начальников для того, чтобы все забыли, как он сробел перед доменной.
Один только первый горновой Мьята не ушел с литейного двора. Он ходил между огненными потоками, в туче дыма и искр, точно не мог сгореть и погибнуть. Он сбрасывал вниз ломы, инструменты, зная, что чугун вскоре застынет и все бывшее на литейном дворе вмерзнет в него крепко и навечно. Потом, ловко и лениво прыгая через красные ручьи, закрывая лицо от страшного жара, он спустился вниз, весь дымящийся, с злыми волчьими глазами, смотревшими чуждо и страшно, с черным лицом. Казалось, он вывалился из огненного чрева домны и ближе был металлу и раскаленному коксу, чем людям.
— Молодец, старик, — сказал директор, — получишь пятьдесят рублей в премию.
Все поняли, что директор сказал эти слова, чтобы рабочие и мастера почувствовали его превосходство над первым горновым.
— Эх, директор, директор! — медленно сказал Мьята, и в голосе его были гордость и презрение к человеку, одарившему его пятьюдесятью рублями.
Все поняли и одобрили его. Обер-мастер Фищенко отставил ногу, точно услышал команду «вольно», а инженер Василий Тимофеевич отер пот с лица и, вздохнув, улыбнулся.
Тогда директор почти дружелюбно сказал ему:
— Господин Мельников, вы больше не служите в нашем обществе, — и, поглядев на инженера, раздраженно добавил: — Пожалуйста, никаких доводов, доводы все налицо. — И он указал перчаткой в сторону домны.
Потом он велел толстому старику Здановичу взять на себя руководство работами, оглядел толпу рабочих, приложил два пальца к шляпе и пошел легкой походкой, ни разу не обернувшись, точно его не волновало происшествие, которое вызовет многонедельный простой и принесет заводу несколько десятков тысяч рублей убытку.
— Сигизмунд Владимирович, — спросил Мельников у Здановича, — что ж это? Неужели так говорят с заслуженным инженером? Ведь я двадцать лет проработал… и, как мужика, в шею… Ведь это… как чугунщика…
Зданович развел руками. Мельников перевел глаза на чугунщиков, стоявших подле, и на их лицах прочел сочувствие.
— Что ж это, ребята? — неожиданно для самого себя спросил он, но вдруг спохватился, махнул рукой и побежал вслед за директором.
Всю ночь работали обе смены.
Степану запомнилась эта ночь. Он часто вспоминал ее и думал: почему сам директор, сказочный человек, которому подчинялись все домны, кауперы, мартены, воздуходувки, котлы, десятки тысяч рабочих, тысячи мастеров, сотни инженеров, заводская шахта… — дыхание захватывало, когда Степан думал, какой огромной махиной управлял этот человек, — почему он испугался домны и побежал от нее, а старик горновой, как настоящий хозяин, сошел с литейного двора и с усмешкой сказал:
— Эх ты, директор… — точно самозванцу какому-нибудь.
Он не мог понять, почему это происходит часто, всегда, всюду, каждый день и почему это происходило раньше, когда он мальчишкой-сопляком работал в шахте. И там искусные плотники, знаменитые забойщики, мудрые мастера-крепильщики были последними людьми, а пьяный англичанин-штейгер, боявшийся один ходить по шахте, правил ими, как хозяин. И только однажды на отвалах породы Горловской шахты произошло нечто невиданное… Степану иногда казалось, не во сне ли это все было: человек в желтом полушубке, треск винтовочных выстрелов, красный флаг… скользкий, холодный сланец…
После аварии на домне был назначен новый начальник цеха — инженер Воловик, раньше работавший в прокатке, человек среднего роста, плотный, темноглазый, с небольшой бородкой. Степан слышал, как Абрам Ксенофонтович, отдуваясь, рассказывал обер-мастеру:
— Посмотрел мою запись, говорит: «Ни к черту не годится. Это, говорит, купчиха в бакалейной лавке так прибыль записывает». Графику подробно велел завести. Потом раскричался. Пробы в лабораторию велел носить — руду, известняк, шлак, чугун — и в отдельную тетрадку все записывать. <Я, говорит, выжгу каленым железом всех этих доменных колдунов и волшебников. В течение недели, говорит, я вам тут полный учет заведу. Цифре, говорит, верю, а колдуны — жулики». И прямо на меня смотрит, мошенник. А он и не доменщик, в прокатке работал!