— «Где лежит моя бедная мать…» — медленно вслух повторил он. — Я исчерпал свою нервную энергию, надо скорей уснуть. К утру запасы ее восстановятся, тогда посмотрим.
В самом деле, утром он заглянул в тетрадь, и написанное ночью не показалось ему смешным. Он снова почувствовал мужество и твердо решил продолжать занятия с Кольчугиным.
Новый мир, мир разума и знания, открылся Степану, Каждый день занятий приносил ему радость и удовлетворение. Умственное напряжение больше не вызывало в нем чувства, похожего на похмелье. Он мог долго читать и заниматься, голова оставалась ясной. Трудней было справиться с усталостью тела.
В августовские жаркие дни особенно трудно приходилось рабочим горячих цехов. К концу бесконечного дня работы голова начинала кружиться, дыхание делалось прерывистым и частым. В эти дни доменщики не пили водки, мысль о ней стала противна; теплое вино травило ум, морило тело, вызывало тошноту и тоску, не давало ни веселья, ни удали.
После работы Степан пошел купаться в ставке — это был широкий, но мелкий пруд с илистым дном. Тела купающихся казались особенно белыми в коричневой воде, только катали, которые работали голыми до пояса, выделялись темным цветом плеч и груди.
Рядом со Степаном купался Емельян. Он брезгливо поднимал голову и говорил:
— Я своих свиней сюда опасаюсь пускать — подохнуть могут, а сам вот купаюсь. Не хочешь, а лезешь.
— Вот человек все терпит. Отчего это так? — удивлялся Лобанов.
А Затейщиков, которому давно простили мошенничество (через три дня после нечестной игры он одолжил три рубля у Мишки Пахаря, так как остался совсем без денег), сладко мечтал вслух:
— А мне нравится — тепло, мягко, как на перине.
Очкасов, недовольный, сердитый, словно его против воли загнали в воду, проговорил:
— У нас в деревне вода чистая, как слеза, на бережке трава. Вот где купаться.
Но все купались долго и вышли из воды, лишь когда солнце коснулось горизонта и черная вода в косых лучах заблестела, как уголь.
Каждый раз, кончая упряжку, Степан думал, что не в силах будет заниматься. Вздыхая, шел он мимо ставка. Но стоило ему зайти в комнату Алексея Давидовича, как сразу же легкий холодок волнения проходил в его груди и он переставал чувствовать усталость. Дома до глубокой ночи он читал, и даже мать, ревниво и жадно относившаяся к его занятиям, говорила:
— Спать уже, Степан, пора, утром тебя не добудишься.
Он недосыпал каждую ночь и по утрам не слышал гудка. Мать трясла его за плечо, он долго ворочался, стараясь ускользнуть от ее руки. Ей становилось жалко его. Нарочно ожесточаясь, она громко кричала ему в ухо:
— Вставай, что ли! Долго мне стоять над тобой?
Он смотрел бессмысленными глазами, шевелил губами. Лицо его в эти минуты было таким детски беспомощным, что сердце Ольги сжималось от жалости, хотелось сказать: «Сии, спи, Степочка», — и снова уложить его, покрыть голову платком, чтобы не докучали мухи. Но гудок звал уверенно, неторопливо, и Степан вставал на подгибавшиеся в коленях ноги, кряхтя, со стоном, потягивался, начинал одеваться. Ни разу Ольге не пришло в голову, чтобы сын бросил занятия с химиком. Ею владело какое-то исступление. Всю силу своей жадной, большой души, голодной и жестоко обманутой, она связала с уроками Степана. Она все спрашивала Степана, не хочет ли инженер, чтобы она ходила к нему даром стирать, но сама не верила, что у этого человека может быть грязное белье, — ей казалось, что рубахи у него всегда белоснежные, как крылья у ангела. Она в церковь ходила молиться за него и дома вспоминала его в молитвах.
Ольга не думала о том, что Степан, выучившись, сможет сделаться мастером, механиком или даже инженером, как тот таинственный сын возчика в Мариуполе. Она не думала также о том, что он сможет зарабатывать большие деньги, она не мечтала о покупке дома или красивой варшавской кровати. У нее было чувство, что ученье Степана — хорошее и благое дело и жизнь сама собой изменится к лучшему.
Марфа и Платон переняли от Ольги уважение к занятиям Степана. Марфа по вечерам не шумела дома, а дед Платон, считавший себя мудрецом и учителем жизни, глядя с печки на парня, одобрительно говорил:
— Правильно, Степа, правильно, послушался меня, старика. Увидишь, толк из тебя будет. Платон Романенко не подведет.
Вообще старик любил хвастать и врать. Жизнь обошлась с ним сурово. За долгие годы тяжелой работы проходчика он столько натерпелся: зимой и летом мок в едкой подземной воде; столько раз подвергался смертельной опасности, стремительно возносясь в крутящемся «букете» [5]из глубоких проходок. Столько он проявил всеми забытого геройства, мужества, терпения, трудолюбия, такую великую и честную упряжку сработал, в стольких знаменитых по всему Донбассу шахтах оставил глубокие следы своей работы, что, казалось, достоин он был славы и почета. Но жизнь отвернулась от его подвига. До последнего дня орали на него десятники и конторщики, а когда злой ревматизм свалил его, тотчас все забыли о нем, точно не было на свете знаменитого проходчика и мужественного товарища Платона Романенко. И только два-три таких же забытых и никому не нужных старика инвалида помнили, уважали и любили его.
Дед Платон, лежа на печи и грея навек простуженные ноги, создал свой сказочный мир, где он занимал подобающее место. Он сам выправил кривое зеркало, из которого страшно глядела его прошлая жизнь. И он любил рассказывать эту выправленную на печи жизнь. В рассказе все получалось хорошо: деда уважали и слушали инженеры и штейгеры, добро всегда торжествовало над злом. Любимые его слова были: «Платон Романенко, он не подведет», «и что ж ты думаешь, как я сказал, так и вышло». Все это было выдумано, и все знали, что выдумано, но никто не говорил этого деду, — и Ольга, и Степан, и Марфа понимали, что старик утешал себя.
Время от времени к деду заходил стволовой с Чайкинской шахты, сухой, узкоглазый, морщинистый старичок, всегда усмехающийся и очень ехидных. Обычно, входя в комнату, он с недовольным видом спрашивал:
— Что, Романенко, живешь еще? Когда же я тебе приду на пирожки?
— Постой, постой, — отвечал не очень уверенно дед Платон, — кто к кому раньше придет на пирожки…
Случилось, что старичок стволовой умер летом десятого года в холерном бараке.
— И что ж ты думаешь? — рассказывал в сотый раз дед Платон. — Я говорю: кто еще к кому придет на пирожки. Как я сказал, так и вышло, в холеру помер!
Часто Степан, глядя в учебник, слышал мерный голос старика. Иногда он не улавливал слов; иногда отдельное слово заинтересовывало — и тогда Степан, не откладывая книги, слушал. Но чаще всего, когда Платон увлекался, Ольга подходила к печи и говорила:
— Да уж помолчи, мешаешь ему.
Не обижаясь, он отвечал:
— Верно, я сам говорю: зачем парню мешать, пусть достигает знания, — и переставал рассказывать.
После разговора о том, есть ли бог на свете, химик, не расспрашивая Степана, спешил сразу же начинать занятия. Не успевал Степан сесть, как химик, раскрывая книгу, говорил:
— На чем мы в прошлый раз остановились?
Степан замечал эту торопливость, чувствовал неестественную напряженность в первые минуты занятий, но не мог понять, отчего это все происходит. Однажды химик спросил его:
— Вас никто не спрашивал, зачем вы ко мне ходите?
— Нет, не спрашивали.
Химик усмехнулся и сказал:
— Видите, а у меня сегодня уже спрашивали, — и, выразительно кивнув в сторону двери, шепотом добавил: — Лаборатория подчинена начальнику мартеновского цеха, а ваш крестный папа мастером в мартене, так что нет ничего удивительного в этом. Меня начальник цеха спрашивал, вежливо и посмеиваясь, но все же вполне официально.