Выбрать главу
* * *

В этот день впервые по-настоящему почувствовалась осень. И хотя тонкая пелена, затянувшая небо, стояла высоко над землей, и воздух был как-то по-особенному тепел, и солнце почти по-летнему освещало холмы, долины и овраги обширной степи, — во всем ощущался перелом: наступила осень. Она была в покое воздуха, в сосредоточенной задумчивости, охватившей всю природу — от голубовато-белого неба до самой мелкой травки. Степь казалась особенно просторной и небо — безмолвным. Крик птиц и полет их, и короткий, несмелый ветерок, и едва уловимый шелест жестких листьев кустарника — все уже было не по-летнему, не говорило о жизни. Голоса птиц не заполняли, а только нарушали тишину, и движение их крыльев лишь подчеркивало неподвижность земли, и ветер не был живым дыханием, а лишь случайно и ненужно будоражил покой застывшего воздуха. В такие дни людьми овладевает грусть, и, невольно подчиняясь печали земли, человек старается двигаться медленно, говорить негромко.

Под этим покойным молочным небом, среди примиренной природы стоял завод, и тысячи рабочих с утра до вечера работали среди грохота металла, в газе и в огне. Но особенно труден был этот день у доменщиков: начала шалить третья печь. Еще в ночную смену рабочий при шлаковой летке заметил, что шлак идет густой, черный, не дает белого дыма. Горновой начал ругать газовщика; но газовщик давал дутье по всем правилам, ничуть не холодней, чем полагалось. Позвали сменного мастера. Он распорядился нагреть дутье. Газовщик стал почаще переводить аппараты с дутья на газ, но шлак шел все чернее и чернее. Всем стало ясно, что печь заболела — пошла холодным ходом.

* * *

Когда утром Степан вышел на работу, ему захотелось прогулять упряжку: минуя заводские ворота, пойти в степь, к дальним ставкам, сесть там на камешек, свернуть папиросу и сидеть долго, покуривая, глядеть на спокойную, тихую воду, за весь день не сделать ни одного движения, не сказать ни слова…

В таком тихом, задумчивом настроении он прошел мимо клепальщиков, не замечая стука сотен молотов из котельно-листового цеха, слишком привычного, чтобы обращать на него внимание, перебрался через рельсовые пути и подошел к домнам. Здесь он сразу почувствовал напряжение, царившее у печи. Несколько секунд в нем было мучительное колебание: не повернуть ли назад? Очень уж страшно и чуждо глядели в это утро домны, литейный двор, железная колбаса, обвивавшая домну, катали с напруженными шеями, катившие шестидесятипудовые коляски, весь тяжелый, рыжий и черный мир чугуна, руды, кокса. Но через минуту жизнь завода втянула Степана. Несмотря на ранний час, у домен собралось все начальство: обер-мастер Фищенко, инженер Воловик, еще два сменных инженера; говорили, что ночью приходил директор, обещал к восьми утра снова прийти. Печь заболела… И как всегда, беспомощность, незнание верного способа наладить таинственно расстроившийся ход печи разъединили людей. Лица были злобные, ругань висела в воздухе, недоброжелательство и нелюбовь чувствовались во всех разговорах. На литейном дворе стало тесно, все толкались, мешая друг другу. Никто не мог сознаться самому себе в своем неумении, в своем незнании и бессилии, и каждый искал объяснения неладов в неумении и бессилии другого.

Мьята злорадно говорил, глядя на Фищенко:

— Да, деньги все гонят. Сколько я говорил: с таким быстрым сходом шихты зарежете печь. Вот и зарезали. А кокс какой! Мусор, а не кокс. Думали, она — что ни Дай — съест. Вот и зарезали, заработали…

Очкасов вторил ему:

— Конечно, хозяева думают, печь, как рабочий, — что ни положи, вытерпит. А она хоть и железная, а вот забастовала. Это мы только всё терпим…

Фищенко молчал, как всегда, и только глаза его были тоскливее обычного.

Инженеры винили в разладе работы каталей, верховых, газовщика, старика Афанасьева, небрежно взвешивавшего подачи.

Молодые инженеры говорили между собой, что начальник цеха неправильно составил план загрузки шихты, не учел особенных свойств калачевской руды, которая недавно поступила на завод. Абрам Ксенофонтович бегал от старых рабочих к мастерам, от мастеров к инженерам, кивал головой, вздыхал, соглашался со всеми, поддерживал все противоположные мнения — и в глубине души не интересовался ни причиной расстройства хода печи, ни тем, удастся ли печь вылечить. Его волновало и трогало лишь одно: как бы не пострадать, остаться в стороне, избежать директорского гнева. Он всем объяснял, что в его смену печь шла хорошо, что он выполнял все распоряжения начальника, что горновой и газовщик отлично справлялись с делом при нем, что при сдаче им смены все было в полном порядке, а вот утром, когда он принимал смену, уже все было плохо — шлак не шел, а на фурмах товар навис, и все разладилось. И хотя он все валил на ночную смену, но делал это вообще, никого не обвиняя — ни мастера, ни горнового, ни газовщика, ни верховых, ни руду, ни кокс, ни инженера… Пришедшее на домну начальство разделилось на три лагеря. Одни обязательно хотели выяснить причину расстройства хода (найди они эту причину — все само собой станет на место), другим обязательно хотелось обнаружить живого виновника. Эти расспрашивали старших рабочих и мастеров, таинственно подмигивали, задавали невинным голосом каверзные вопросы; им казалось, что, лишь только будет найден живой виновник, дело само собой наладится и печь пойдет… А третьи старались исправить ход печи, и, случись это, они бы уже не интересовались ни причиной, ни виновником. Эти люди полагали, что в доменном производстве все равно ничего не поймешь и никто ни в чем не бывает виноват. Степан сразу определил этот третий лагерь: в нем состояли обер-мастер Фищенко и молодой инженер Кубарев; Воловик же, отдав распоряжения о загрузке в печь нескольких колош кокса и уменьшении количества руды в последующих загрузках, занялся поисками виновника…

Мьята каждый раз заглядывал в фурменную гляделку, с отчаянием охал и говорил:

— Довели, вот это довели… — и смачно сплевывал в сторону Воловика. — Господин инженер, Антон Савелъич, — сказал он, подходя к Воловику, — тут дутьем ничего не сделать, не идет шлак уже совсем, две фурмы забились, товар на них подступает. Такого козла произведем, как в Макеевке был…

Воловик рассматривал старшего горнового и молчал. Мьята, морща длинный нос, просительным голосом проговорил:

— Антон Савелъич, дозвольте вытащить фурмы; не пойдет — амбразуру вытащим; мы его пикой задразним, вот увидите.

Воловик поднял одно плечо и сказал:

— Может быть, вообще кладку разобрать или взорвать динамитом?

Степан видел, как Мьята зашевелил верхней губой, отчего усы его задвигались.

— Все горячит себя, старый, сейчас комедия будет, — сказал Затейщиков, стоявший рядом со Степаном.

Но Мьята сдержался, разгладил усы и вздохнул.

— Что ж, Антон Савелъич, — сказал он, — какое будет ваше приказание?

В это время к Воловику подошел Дубогрыз и, наклонившись, начал быстро говорить ему, кивая в сторону литейного двора. Мьята, сощурившись, смотрел на водопроводчика, потом громко крякнул, плюнул, насмешливо подмигнул своим подручным. Воловик вынул книжечку, выдавил из нее тонкий карандашик и, поглядывая на Дубогрыза, стал писать.

Среди чугунщиков, формовщиков и подручных горнового это действие инженера вызвало возбужденные замечания:

— Фамилии списывает!

Спрятав записную книжку, Воловик, точно только сейчас заметив Мьяту, спросил:

— Ну что?

— Какое будет ваше распоряжение? — спросил горновой.

Воловик раздраженно сказал:

— Вы, любезнейший, ведете себя не так, как вам полагается. Когда мне нужно будет, я вас позову, — и, махнув рукой, отвернулся.

Мьята пошел, громко ругаясь. Инженер смотрел ему вслед, прищурившись и слегка покачивая головой.