Выбрать главу

— Принимай, — сказал он и начал просовывать тело ногами вперед в люк. Это было не легко, и раза два он глотнул воздух в трубе. Случайно он заметил лицо: Очкасов! Из носа текла кровь, и когда лицо запрокинулось, кровь набежала на глаза.

Потом он снова долго, с наслаждением дышал, удивляясь тому, как быстро бьется сердце. В голове, где-то над глазами негромко, весело шипело, как пузырьки сельтерской; он не понимал, что часть его крови уже отравлена.

Он отвязал мешавший ремень и бросил вниз.

Второй поход оказался гораздо трудней. Все три тела лежали вместе; видно, до последней секунды сознания Затейщиков тащил к люку Пахаря, а Пахарь успел на несколько шагов подтащить рабочего с газопровода. И сейчас они лежали, не желая отпускать друг друга. Затейщиков был тяжел и лежал не вдоль трубы, а поперек. Степан тащил его с яростью из объятий Пахаря. Он совершенно не думал, что спасает жизнь товарищу. Борясь с неразумной упрямостью бесчувственного тела, Степан вообразил, что Затейщиков сознательно, по вздорности, мешает ему, и с ненавистью тащил его, злорадствуя, что побеждает сопротивление Затейщикова.

И он снова дышал в люк и кричал что-то стоявшим внизу людям. И они кричали, широко разевая рты. Но он уже не слышал их голосов. Безумное возбуждение охватило его, сердце рвалось, хотелось быстро бежать, прыгать, вертеться… Но в сознании еще сохранились властные, простые и хитрые мысли, как обмануть смерть, как обойти ее, как быть сильнее, чем она… И это помогло Степану притащить к люку Пахаря. Он увидел лицо Мишки, и внезапная радость обдала его, он сразу потерял и забыл осторожность… Пьяный от газа, постепенно захватившего его кровь, не ощущая судорожных биений сердца, шаря потерявшими осторожность руками, на подгибающихся ногах он снова пополз в газопровод. Опасности не существовало, он не думал о ней. Смерть уже была в нем, внутри — в мозгу, в крови, в легких. И он не старался ее избегнуть, он ни о чем не думал, и только сердце его переполнилось любовью к человеку, имени которого он не знал, лица которого не видел. Ему казалось, что это отец. И, падая, ударяясь головой о гудящую стену, срываясь, Степан тащил его, бормоча нежные слова… Как он полз, как дополз, Степан никогда не мог вспомнить. Мелькнули огоньки, воздух коснулся лица, срывающиеся пальцы потянулись к люку и, не дотянувшись, скрючились, судорожно ушли в ладонь. И он уже не слышал радостного рева голосов, покрывших на мгновение гул завода, не видел и не чувствовал, как люди вытащили его из железного туннеля.

Рабочие и шахтерские поселки живут в вечном ожидании катастроф. И стоило пройти страшному слуху или прозвучать в воздухе тревожному завыванию шахтной сирены, как сотни женщин, не накинув на голову платка, не заперев дверей, не загасив даже огня под плитой, бегут к месту несчастья… Мучителен и страшен этот путь под протяжный вой гудков и сирен… По ночам снится несчастье, и женщина просыпается, идет молиться, посмотрит на спящего ребенка и уж не ложится, ожидая мужа с ночной смены, до утра прислушивается к гудкам паровозов. И можно ли когда-нибудь забыть ужасную катастрофу на шахте господ Рыковских в 1908 году? Двести семьдесят белых гробов, в ряд стоявших на красной сухой глине, степную пыль, скрывшую окончание этой шеренги, будто и не было ей конца.

* * *

Когда Марфа, войдя в комнату и не глядя на Ольгу, сказала: «На домне беда!» — Ольга одними губами спросила: «Что?» — и несколько секунд смотрела на подоконник, книжки, голубую лампочку.

Дед Платон так растерялся, что не произнес привычной фразы: «Как я чуял, так и вышло», — и молча начал спускаться с печи. Он не рассчитал своих сил и повис на локтях; Марфа помогла ему спуститься, дойти до табурета. Павел посмотрел на мать и заплакал. А Ольга стояла молча, не имея силы преодолеть оцепенение, охватившее ее.

Вдруг она вскрикнула:

— Ой, боже, боже мой! — и побежала на улицу.

Марфа выбежала за ней.

Павел заревел во весь голос, начал теребить деда за рукав:

— Пойдем, дедушка, пойдем!

— Сейчас, сейчас, — бормотал дед Платон.

Он дотянулся до костыля и, взмахнув им в воздухе, вдруг закричал:

— Я им всем, подлецам, головы костылем поразбиваю, кончилось мое терпенье… Всю жизнь терпел, а теперь кончилось… Людей убивать, это что? Молодых, старых… Я с вами расправлюсь! Я их за Степку, я им всем головы поразбиваю. Я что, не вижу, думаете, на печке? Нет, шахтерское сердце все помнит, ничего не забыло!

Незастегнутые тяжелые ватные штаны спустились почти до колен, обнажив худые ноги деда, искривленные и изуродованные ревматизмом. Дрожащими пальцами он подтягивал штаны, стараясь застегнуть пуговицы; а рядом стоял мальчишка в продранной рубашонке, с такими же кривыми ногами, и всхлипывал:

— Дедушка, Степку нашего тоже, да?

Наконец, кое-как одевшись, дед Платон пошел к двери, сопровождаемый Павликом. Двигался он медленно, каждый раз кряхтя и вскрикивая от боли. Он оступился в темноте и упал набок, сшибив с ног Павлика.

— Сейчас, сейчас. Вот колено разотру и дальше пойду, — говорил он мальчику.

Но силы в ногах уже не было вовсе. Несколько раз он пытался подняться и не смог. Так они сидели в темноте, прижавшись друг к другу, и оба всхлипывали, глядя на зарево над заводом.

Весть о несчастье распространилась быстро, и когда Ольга кинулась на дорогу, она увидела нескольких бегущих женщин.

Ольга не чувствовала усталости, хотя уже бежала долго. Вся боль, бывшая в ней, весь страх, вся любовь поднялись — больше она уже не могла пережить. Если что случилось со Степаном — значит, смерть; и в ней только и жил ужас от мысли, что она не умрет сразу. Есть такие большие характеры, способные молча, не уронив слезы, переносить великие несчастья. Не раз после смерти Кольчугина Петровна сердито говорила Ольге:

— Плачь, плачь, что ты их в себе держишь, выжгут они тебе все.

И нет ничего страшней, чем горе, наконец прорвавшееся наружу у таких людей: оно ломает их, как бы в отместку за то, что долгими годами не могло победить их, согнуть.

— Ой, боже, боже мой! — вскрикивала Ольга.

В долине между заводом и поселком стало темно. Несколько теплых капель упали Ольге на лицо. Небо было подернуто легкой дымкой, такой тонкой, что через нее просвечивали звезды, и казалось, маленькие, едва весомые капли падали не из облаков, а отрывались от дрожащих звезд. Тишина стояла в небе и на земле, шум завода едва доходил в глубокую котловину. Когда Ольга начала подниматься по склону, свет заводских фонарей осветил ее лицо. Навстречу ей шли двое рабочих.

— Не туда, мать, не туда, — закричал один, — в больницу их снесли.

Рабочие долго стояли, глядя ей вслед, молча покачивая головами. Потом один сказал:

— Ох, цэ бида так бида, и нэ пустять — оцеплено скрозь городовиками.

— Муж или сын, — сказал второй и прибавил: — Вот при старом директоре пожарники в каждом цехе были, а новый распустил их: дармоеды, говорит,

— Та я и кажу, шо дармоеды, — сказал первый, — сплять дэнь и ночь. Ты робыш, аж шкура с тэбэ слазыть, а вин сыдыть соби та тютюн курыть.