Выбрать главу

И, сама не зная почему, Марфа отправилась на Ларинскую сторону, где жил известный ей по пятому году токарь Савельев, несколько раз приходивший к ним в мастерскую по поручению боевой дружины.

Марфа не помнила дом, в котором жил токарь, но спрашивать не пришлось — она сразу увидела за забором низкорослого человека, бившего сложенным вдвое полотенцем по трубе закипавшего самовара; при каждом ударе искры так и прыскали во все стороны.

— Здравствуйте! — окликнула Марфа.

— А, здорово! Что рано так? — спросил Савельев и, ударив еще раз полотенцем, добавил: — Дымит, проклятый!

— К вам, — сказала Марфа.

— Заходите, тетя Марфа, вот калиточка, — сказал Савельев и, подхватив самовар, пошел вперед, ловко открывая ногой двери.

Он завел ее в комнату. В том углу, где должна была висеть икона, стоял узенький красный шкаф с книжками.

— Вот, — сказал токарь, сдув пепел и мелкие угольки с подноса, — жена с детьми в деревню поехала, сам теперь хозяин.

Марфа, глядя, как он быстро пьет горячий чай, торопясь ко второму гудку, рассказала ему о случившемся с Ольгой.

— Ах ты, сукины сыны! — сказал он и усмехнулся. — Меня, значит, вспомнила?

— Тебя, кого ж, — сказала Марфа, — только выйдет ли с этого толк.

— Ах ты, сукины сыны! — снова сказал Савельев и прикрыл ладонью стакан, показывая этим, что чаепитие закончено. — Толк-то — толк, может быть, и выйдет, а бестолочь останется, это самое главное, вот в чем беда!..

— И я говорю, — сказала Марфа. — Вот сколько живу, такого не было, чтобы на извозчике забирали.

— На работу мне нужно, — проговорил Савельев, вставая, и, подойдя к Марфе вплотную, негромко сказал: — Что ж, тетя Марфа, поговорю кое с кем из наших прокатчиков и токарей, в город схожу. А насчет толка тут наперед ничего не скажешь. Спасибо, что зашла, память дорогая твоя для меня.

— Ладно, чего уж, — сказала раздосадованная Марфа и сердитая пошла к дому.

Ей показалось, что она совершенно напрасно пошла к Савельеву.

— Испугался, черт, — сердито бормотала она, — книжки, вишь, читает, шкафчик завел!

А больше всего сердило Марфу, что Савельев не предложил ей выпить чаю.

— Черт, заглушил самовар и пошел в завод. Кипятку, что ли, для меня пожалел?

В полуторачасовой обеденный перерыв сперва в механическом, а потом вдруг во всех цехах стало известно, что Ольга Кольчугина арестована. Рабочие толпами собирались на заводском дворе, шумели, волновались, кричали.

— Что ж, мать к сыну в больницу пройти не может? За то, что мать дитя свое любит, в тюрьму сажают — так, что ли? — кричали мастерам, пытавшимся успокоить рабочих.

Обеденный перерыв подходил к концу, а толпа не расходилась, и все громче раздавались голоса:

— Пусть отпустят, а то бастовать будем!

— Забастуем! Верно, забастуем!

В это время закричал мастер мартеновского цеха Андрей Андреевич:

— Слушайте, слушайте. Я только из конторы. Вот вам директора слово. Полицию, сказал, в завод не допустит, пускай придут к нему представители, а остальные — на работу.

В делегацию вошло три человека: Савельев, еще один токарь из механического и горновой Мьята.

Директор принял делегатов, усадил их и выслушал.

— Господа, — сказал он. — Я возмущен не меньше вас. Даю вам честное слово, что я сделаю все возможное, чтобы эта женщина была выпущена на свободу.

В присутствии делегатов он вызвал секретаря и велел ему связаться по телефону с приставом. И делегаты, затаив дыхание, слышали, как из соседней комнаты раздавался голос директора, говорившего в телефон:

— Это уязвление чувства человеческого достоинства, моего, моего достоинства. На моем заводе женщин не судят за то, что они любят своих сыновей! Вы слышите меня? Если этот довод для вас недостаточен, то я тотчас телеграфирую министру.

Делегаты слушали и поглядывали в окно на толпу рабочих, ожидавших окончания переговоров. Вероятно, и директор, разговаривая с приставом по телефону, поглядывал в окно.

Но делегаты не могли слышать, как Сабанский, действительно искренне возмущенный арестом Кольчугиной, после сказал секретарю:

— Савельев этот, что ли, по-моему, политически неблагонадежен, держатель красного товара. Сообщите этому болвану приставу…

Вечером Ольгу выпустили, и она, не заходя домой, пошла прямо в больницу на свидание к сыну. А Марфа долго еще ругала токаря Савельева.

XIV

Прошло уже около недели со дня приезда Сергея Кравченко в Киев, но поэтическое чувство новизны и прелести, охватившее его в тот момент, когда, выйдя из вагона, он увидел великолепную Безаковскую улицу и окна многоэтажных домов, зажженных утренним солнцем, не только не ослабло, а, наоборот, стало еще более сильным. Множество новых людей — знакомые тетки, студенты, шумевшие в полутемных прохладных коридорах университета, бродившие по холмистому университетскому саду, густо заросшему деревьями и кустарниками, профессора, читавшие первые лекции, — все это восхищало и радовало его.

Анна Михайловна снимала две комнаты в маленьком одноэтажном доме на Жилянской улице. Дом стоял в середине фруктового сада. Яблони и груши с толстыми искривленными стволами,» устав долгие годы держать на весу свои могучие, тяжелые ветви, тянулись к земле: они были так стары, что почти не давали уже плодов. Забор вокруг сада местами прогнулся, и поддерживающие его столбы подгнили; под забором в тени пышно и густо росла крапива. Самый дом был, видно, очень стар — его фундамент осел, и маленькие окна, наполовину закрытые кустами сирени, находились почти на уровне земли. Все производило в этом дворе впечатление дряхлости и запущенности. И было удивительно, что в старом доме большей частью жили молодые, веселые люди, любители петь хором украинские песни, шумные и страстные спорщики — студенты и курсистки Высших медицинских курсов, статистики из земской управы, фельдшерицы, учительницы.

Дом принадлежал Софье Андреевне Тулупченко, толстой и высокой женщине с седыми волосами. Софья Андреевна овдовела много лет тому назад. Муж ее, военный врач, был сослан за участие в народовольческом кружке и умер в Сибири от туберкулеза. Софья Андреевна была очень добра и находилась обычно в состоянии влюбленности и восхищения, постоянно открывая замечательных людей среди своих жильцов и жилиц. Говорила она на смешанном русско-украинском языке, читала Лесю Украинку, Коцюбинского. Она много курила и постоянно носила с собой большую круглую коробку из-под монпансье, в которой держала табак. Она любила подпевать тихим, немного дрожащим голосом хоровому пению, легко умилялась и, читая вслух стихи Шевченко, плакала. Квартиранты платили ей сколько могли, и каждый раз, получая деньги с жильцов, она розовела всем лицом и смущенно отказывалась. Всех своих жильцов она звала на «ты» и, так как часто путала их имена, предпочитала их называть: «сэрдцэ мое», «слухай, сэрдэнько». Жильцы и жилицы ее любили, рассказывали ей о своих сердечных бедах, и она постоянно была озабочена тем, что кто-то с кем-то не пошел на концерт Плевицкой, кто-то кому-то холодно ответил. Волновали ее успехи жильцов в науках и в службе. Звали ее все «мать», «маты»… Толстого, большеголового, коротконогого и длиннорукого, заросшего седой бородой учителя истории Соколовского звали «батько», и многие даже не знали его имени и отчества. Он занимал с дочерьми две комнаты рядом с комнатами Анны Михайловны. Старшая дочь его, Галина, училась на зубоврачебных курсах, младшая, Олеся, перешла в шестой класс гимназии вместе с Полей.

Соколовский, считая себя толстовцем, не ел мяса, и, уходя на службу, съедал по утрам большую еврейскую булку с маслом, тарелку рисовой каши, и запивал все это пятью стаканами мечниковского молока. Летом он ездил на Черноморское побережье в толстовскую артель «Криница», работал там на виноградниках; возвращался он к началу занятий еще более растолстевшим, с лицом темно-коричневым от загара и показывал всем мозоли на своих ладонях. Он мечтал совсем переехать в «Криницу», но не мог из-за дочерей, которые учились в Киеве. Оставлять их без надзора Соколовский боялся, хотя надзора над ними он никакого не имел. Дочери относились к нему снисходительно-насмешливо и звали его, как и все обитатели дома, «батько». Старшая, Галя, высокая румяная девушка, ходила, размахивая по-солдатски руками, курила, часто смеялась и откашливалась басом. На вечеринках она пила много вишневки и могла четыре-пять часов подряд петь украинские песни. За ней ухаживал белобрысый, светлоглазый студент-юрист Лобода, носивший расшитые украинские рубахи и запускавший волосы на лоб наподобие запорожского оселедця. Младшая дочь Соколовского, Олеся, считалась красавицей. И правда, в ней все было красиво: и пепельные волосы, заплетенные в косу, и стройная белая шея, и тонкие пальцы, и голос, и ясные глаза, сердито по-детски глядевшие на людей. Она была молчалива, застенчива и приводила в бешенство отца плохими успехами в науках: три раза за время учения оставалась она на второй год, и наконец, в пятом классе, ее нагнала четырнадцатилетняя Поля, а Олесе шел уже восемнадцатый год. Черноглазый студент-политехник Воронец всегда дразнил ее, спрашивая таблицу умножения, но когда Олеся молча вскидывала на него свои ясные глаза, Воронец смущался и говорил: